Об автобиографической прозе

(К роману «Плюсквамперфект и другие времена»)


1

Признание Флобера Emma, c’est moi, нигде не документированное, переданное якобы со слов писателя одной журналисткой, породило немало толков и толкований, я же со своей стороны полагаю, что понятие «автобиографический роман» заключает в себе то, что в формальной логике именуется противоречием в определении, contradictio in adjecto.

Автобиографическая проза, пусть даже слегка романизированная, в силу своей двойной природы обречена на неудачу. Писатель, который отважится поместить собственную персону в центр своего нового произведения, потеряет себя. Он может сказать: «Эмма ‏– это я», но не «я – это Эмма». ‏‏‏Ибо он остался тем, кем был: сочинителем. Жизнь, которой предстояло стать литературным сюжетом, вопреки его самым честным намерениям, против его воли станет беллетристикой. Таково проклятье или благословение писательского ремесла. Литература противится правде. Искусство видит в ней диверсию. В отместку художник творит собственный правомочный суррогат правды. На эту правомочность он ссылается в ответ на обвинения в неискренности, упрёки в том, что он сознательно превращает быль в небылицу.

Неискренность?


Писатель Эдуард, действующее лицо и автор романа «Фальшивомонетчики», принадлежащего некоему Андре Жиду, записывает в дневнике:

«Как раздражают эти рассуждения об искренности! Обращаясь к себе, я перестаю понимать, что должно обозначать это слово. Я всегда являюсь тем, чем я считаю себя, — а мои представления о себе беспрестанно меняются, так что, если бы я не связывал этих представлений друг с другом, мое утреннее существо подчас не узнавало бы моего вечернего существа. Ничто не может быть более отличным от меня, чем я сам; и никогда моя жизнь не кажется мне столь напряженной, как в те минуты, когда я совсем теряю себя, чтобы стать кем-то другим».

Заглядывая в «Плюсквамперфект», я вижу, как много там искажений действительности, отклонений от подлинного, теоретически возможного жизнеописания. Впрочем, мне уже не раз приходилось описывать свою университетскую юность (правда, я учился не на историческом факультете, а на филологическом). И всякий раз химерический жанр литературной автобиографии терпел крах.

В частности, упрёки вызывал у читавших роман друзей шестипалый доцент истории Древнего Рима Гартман-Добродеев. Хотя в нём мало что осталось от реального прототипа – довольно известного историка Б., – он представляет собой изобретение автора. То, о чём он разглагольствует, рисуясь перед студентками, его эпатирующие парадоксы, импозантный скепсис, отрицание истории как науки и так далее, – на что намекает эпиграф (опять же придуманный мною, из несуществующего латинского источника), что могло заморочить голову девушкам и героине романа, а сегодняшнему читателю показалось бы дешёвкой, – всё это ещё куда ни шло. Но кто поверит, как это могло быть, чтобы мой персонаж оказался «сотрудником», восседал в погонах майора в кабинете для допросов на десятом этаже цитадели на площади Дзержинского за столом следователя, под портретом Железного Феликса? Вдобавок он наделён сатанинскими чертами. Всё повествование – литература чистой воды.

Апр. 2012


2

...Что касается «Плюсквамперфекта», мне сейчас представляется, что там есть своя особая мелодия, существенная не только для той, ныне так стремительно забывающейся эпохи. Я понимаю: её выщелушивание огрубляет замысел. С другой стороны, она остаётся более или менее затушёванной, так что о ней стоит сказать отдельно. Эта музыкальная тема – присутствие дьявола. Не то чтобы доцент и, по-видимому, полунемец Гартман – сам Вельзевул, но его можно понять как частную, приспособленную к условиям места и времени репрезентацию дьявольского, инфернального начала. Всё, о чём он вещает, красуясь перед девицами и в конце концов влюбляясь в одну из них, с тем чтобы её в конце концов похитить, все эти софизмы вплоть до центрального тезиса о том, что существует только то, что можно описать человеческим языком, Бога описать невозможно, следовательно, его нет, а вот князя тьмы описать можно, и так далее, и тому подобное, – всё это – словоизвержения дьявола. Это его аргументация.

Нечего и говорить о том, что это амплуа допускает и такие совершенно неправдоподобные повороты, как то, что он неожиданно появляется в мундире майора госбезопасности – не следователя, бери выше – и разыгрывает перед арестантом странную игру, говоря, что смысл всего происходящего с молодым человеком – единственно в том, чтобы впоследствии, через много лет, описать всё это.

Другая тема, тоже музыкальной природы (и из тех, которые меня всегда занимали), – юношеская, почти инфантильная любовь, противостоящая дьявольскому времени и его репрезентатору, обречённая краху и развенчанию.

Должен сказать, что такие домыслы и толкования вовсе не приходили мне в голову, когда я принимался за сочинение этой повести, но стали вырисовываться сами собой по мере того, как я продвигался вперёд, возвращался к старому, снова пытался двигаться; и, может быть, они вовсе не обязательны. Вполне отдаю себе отчёт в том, что они покажутся слишком сложными для читателя (если вообще найдутся читатели). Но что делать?

Дек. 2008



3

Занимаясь составлением сборника автобиографической прозы, я нет-нет да и задавал себе вопрос, кого эта проза может сегодня интересовать в России. Сомневаюсь. То и дело слышишь разговоры о «нашем времени». Под ним подразумевается нечто самодовлеющее, обязывающее писателя принадлежать ему во что бы то ни стало. Наше время, эпоха, как и наша страна, – постоянный ориентир, решающая точка отсчёта. Вечное какое-то порабощение. Между тем главное в литературе, быть может, не современность, а личность того, кто её, эту литературу, создаёт, – писатель, художник. И не зря получается как раз сегодня, что читать и размышлять о писателе, его жизни и труде увлекательней, чем зевать над его сугубо современными творениями. Парадокс в том, что «самозацикленность», сосредоточенность на обстоятельствах собственной жизни и раздумье о себе как предмет литературной работы, предмет художества, захваченность писателя самим собой по примеру Андре Жида – всё это как раз и оказывается подлинно современным, даже актуальным. Таковы, чтобы не продолжать перечисление образцов, будь то Кафка, или Жюльен Грин с их дневниками, Стенографии Марка Харитонова и его книга «Способ существования», да и – кто знает? – чего доброго, наша недавно опубликованная переписка.

Янв. 2013