НАГЛЬФАР В ОКЕАНЕ ВРЕМЕН

Роман в двух частях с прологом

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Opus aggredior opimum casibus.

Tac.Hist.1,2

Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий.
Тацит. Истории, кн.1, гл.2

Тогда спросил Ганглери: что рассказывают о Рагнареке? Я до сих пор о нем ничего не слышал, — Отвечал Хох: повествуют о нем великое и разное. И прежде всего, что наступит зима, завоют ветры со всех сторон, ударит мороз, и посыплется снег, и не будет солнечного света. Придут три зимы одна за другой, а лета между ними не будет.
Затем случится нечто совсем великое, волк пожрет солнце, а это тяжкий удар для людей. Другой волк похитит месяц. И придет третий волк, именем Фенрир. И змей Мидгард в гневе сожмется в кольца, и море ринется на землю.
Тогда сорвется с якоря корабль Нагльфар, построенный из ногтей мертвецов. Оттого надо быть осторожным и следить, чтобы кто-нибудь не умер с неостриженными ногтями; ибо каждый такой прибавляет материал, из которого будет выстроен Нагльфар. Боги и люди хотят, чтоб он не был готов как можно дольше. Но великие волны залили землю, и плывет в даль морей Нагльфар.

Младшая Эдда

Россия — игра природы, а не ума.

Бесы

1. Следствие

Предки Анатолия Бахтарева принадлежали к племени, которое некогда населяло обширные земли к востоку от Эльбы, позже распространило свои владения до Урала, проникло в Сибирь, в азиатскую степь и добралось до берегов Великого океана. В этом безудержном расползании вширь таилась опасность, так или иначе сказавшаяся много веков спустя на судьбе Бахтарева. О родителях Толи неизвестно ничего или почти ничего; сам он рано покинул родные места, очутился в столице и здесь завершил свои дни при обстоятельствах, которые лицам, проводившим дознание, в общем не казались загадочными. Если, согласно правилу Оккама, не следует без нужды изобретать новые сущности, то очевидно, что нет смысла изобретать и новые причины. В конце концов, переселение в лучший мир может произойти с медицинской точки зрения только по двум поводам: паралич сердца или остановка дыхания.

С точки же зрения криминалистической смерть бывает либо насильственной, либо добровольной, либо, наконец, происходит в силу естественных причин; к последним можно отнести несчастный случай. Следствие остановилось на третьем варианте, выяснив без особого труда, что гибель Бахтарева была результатом рискованной попытки вылезти из чердачного окна на покатую крышу.

Необъяснимая власть цифр заставляет нас оценивать по-разному почти одно и то же время: например, три часа — это глубокая ночь, а четвертый — уже раннее утро. Несчастье случилось ночью, так как незадолго до полуночи родственница покойного слышала его шаги, а около пяти часов утра тело было обнаружено дворником Федором Болдыревым. На вопрос, что могло побудить Бахтарева выйти на крышу, да еще в такое время, опрошенные дали различные, частью фантастические, но в целом не противоречащие друг другу ответы. Дворник Болдырев заявил, что Бахтарев и прежде имел склонность проводить время где не положено. «На крыше?» — спросил следователь. «Может, и на крыше», — сказал дворник. На вопрос, почему он, Болдырев, не препятствовал этим привычкам, свидетель ответил, сославшись на возраст, что у него кружится голова от высоты и что его обязанность — убирать двор и тротуар перед домом, а о крышах-де пусть заботится управдом. «Зачем Бахтарев туда полез?» — спросил следователь. «Кто ж его знает, — возразил Болдырев, — должно, отдыхал. Может, воздухом подышать захотел». — «От чего это он отдыхал?» — «От работы», — сказал Болдырев. На вопрос следователя: известно ли свидетелю, что Бахтарев нигде не работал? — дворник ответил, что у нас господ больше нет, каждый должен трудиться, а не желаешь по-хорошему, так заставят. Но опять же следить не его обязанность, на то есть управдом. Видно было, что у него с управдомом свои счеты.

После этого следователь районного отделения милиции, уже располагавший данными обследования чердака, желая проверить достоверность свидетельских показаний, задал хитрый вопрос, а не может ли быть так, что Бахтарева кто-то убил. А потом, к примеру, выбросил тело из окошка. «Да кому он нужен», — сказал Болдырев. «Так как же?» — продолжал допытываться следователь. «Чего как же?» — «Как он там оказался?» — «По пьянке, — сказал Болдырев, — от чего же еще». Этот диалог мы воспроизводим по материалам архивного дела, любезно предоставленного в наше распоряжение преемником тогдашнего начальника отделения Ефимчука.

От Бахтаревой, упомянутой выше родственницы, которую следователь повторно допросил в больничной палате, новых данных получить не удалось; в качестве объяснения случившемуся она ссылалась на «судьбу». Под этим словом малограмотная пожилая женщина подразумевала стечение обстоятельств, или, что то же самое, несчастный случай, подтвердив таким образом точку зрения следствия. На вопрос, что могло заставить Бахтарева вылезти из чердачного окна, свидетельница отвечала плачем и причитаниями.

Наконец, проживающая в том же подъезде квартиросъемщица Иванова, известная у жителей дома под именем Раковая Шейка, подтвердила, что Бахтарев злоупотреблял спиртными напитками.

Было, правда, еще одно обстоятельство, грозившее спутать карты. Но и оно, если вдуматься, лишь подкрепляло вышеупомянутый вывод. Труп был обнаружен не совсем там, где ему полагалось лежать. Когда прибывший на место происшествия судебный эксперт осмотрел тело, он обнаружил на одежде следы, указывающие на то, что тело тащили по двору от места падения по направлению к черному ходу. При этом эксперт не исключал возможности того, что Бахтарев еще был жив. Таким образом, картина всего случившегося предстала в следующем виде: кто-то ночью услышал стоны, вышел во двор и увидел Бахтарева. Он попытался оказать пострадавшему помощь, возможно, хотел дставить его домой, искал монету, чтобы позвонить по телефону, а тем временем умирающий умер. После чего, боясь влипнуть в историю, очевидец счел за благо исчезнуть, не поднимая шума, а на рассвете труп обнаружил Болдырев.

Учитывая сложность таких понятий, как случай, тем более — несчастный случай, мы не считаем себя вправе с порога дискредитировать эту версию. Возможно, следователь чего-то недоучел; не принадлежа к модной ныне психологической школе, он не ставил перед собой задачу досконального изучения личности погибшего; не располагая техническим оснащением современной криминалистики, он не имел возможности проверить свои умозаключения с помощью хитроумных лабораторных исследований, о которых и пишущий эти строки имеет крайне смутное представление. Метод, которым руководствовался следователь милиции, метод, основанный на принципе экономии мышления, сводился к отсечению неясностей, противоречащих принятой гипотезе, и в общем и целом отвечал ожиданиям начальства. Нелишне также заметить, что определенную роль здесь сыграла старинная и скрепленная общностью интересов дружба управдома Семена Кузьмича с товарищем Ефимчуком. Дружба эта способствовала тому, что, с одной стороны, движение следственных бумаг по инстанциям замедлилось, а с другой — ряд формальностей удалось упростить, так что, например, сам управдом и его дочь не были привлечены к неприятной процедуре дознания (впоследствии С.К. решительно отвергал факт знакомства Веры с Бахтаревым). Наконец, известное влияние на результаты следствия оказала очень кстати начавшаяся война.


2. Архив

Вскоре после этого — кто из нас не помнит радостное возбуждение тех дней, трубный глас близкой победы, гремевший из репродукторов, и всеобщее чувство облегчения, словно душные облака рассекла первая молния, кому не памятен этот гром Страшного суда, это вновь обретенное чувство истории? — итак, вскоре после объявления войны начались воздушные тревоги, люди с детьми на руках, с одеялами и подушками побежали к подземельям метро. Отдельным самолетам противника, говорилось в сводках, удалось прорваться в воздушное пространство города, — этот деловой язык означал, что судьбу населения взяли в свои руки высококвалифицированные специалисты, и в самом деле ничто так не ободряло, как этот деловой язык, — и первые бомбы полетели на притаившиеся во тьме крыши и улицы.

Одна бомба, как рассказывали, попала в оперный театр, пробила замечательный потолок с девятью музами и ухнула в оркестровую яму, откуда еще неделю тому назад прославленный маэстро взмахами энергичных рук правил символическим полетом валькирий, — теперь они слетелись на самом деле. Другая разорвалась над посольством прибалтийского государства в переулке, по которому автор этих строк ходил в школу, но так как означенного государства уже год как не существовало, то о доме никто не жалел, и была даже какая-то логика в том, что он превратился в кучу щебня. Третий снаряд разнес дом, о котором пойдет речь в нашей хронике.

Так как бомба упала во двор, она произвела, по объяснению знающих людей, больше разрушений, чем если бы угодила прямо в дом. Три стороны четырехугольника провалились, как стороны карточного домика. Четвертая устояла, это была глухая кирпичная стена другого, уцелевшего здания. Вместе с домом, под его обломками, исчезла память о его обитателях, обо всем, что жило, дрожало, дремало и копошилось на лестницах и в квартирах, являлось в полумраке, снилось в снах — о любви, и радости, и ревности, и вожделении, и тоске. Что касается Бахтарева, которого все эти новости, и музыка из репродукторов, и новые слова, наскоро сочиненные к старым песням, уже никак не касались, как не касаются и не интересуют перипетии драмы и вообще весь театр того, кто ушел со спектакля, — то единственное, что впоследствии удалось разыскать, было некоторое количество бумаг, к обозрению которых мы переходим.

Думается, нет нужды описывать официальные документы, как-то: выписки из домовой книги, военный билет, удостоверения члена Осоавиахима, Союза воинствующих безбожников и Международной Организации Помощи Борцам Революции, наконец, книжечку, наименование которой вовсе не поддается переводу на современный язык. Кроме штемпеля общежития и пометки «Выселен согласно заявления», в ней нет никаких записей. Еще имеются личные заметки. Набросанные на чем попало (говорят, хозяин имел привычку писать даже на обоях), они не поддаются сколько-нибудь последовательной систематизации и, можно сказать, отражают вместе катастрофу времени и катастрофу души. Нами обнаружено несколько рисунков невысокого художественного достоинства, частью непристойных. Наконец, в архиве имеется беловая рукопись — Бахтарев пытался пробовать свои силы в литературе — с латинским эпиграфом (выуженным из лексикона цитат), которым автор украсил свое произведение и которым, в свою очередь, воспользовались мы. Что это было, роман, трактат или исторический эпос, сказать трудно, невозможно разобрать заглавие: что-то абсолютно нечитаемое, может быть, вовсе не заголовок, а проба рассеянного пера. Видно, что вслед за этим рука пишущего застыла в задумчивости и наконец начертала: «Глава первая». К сожалению, рукопись в буквальном смысле слова беловая, так как за названием следуют чистые страницы. Вообще вся тетрадь пуста. И можно предполагать, что этот памятник молчания собственно и являет собой творческое наследие покойного Анатолия Бахтарева.


3. Лица

Несколько слов о фотографиях — тусклых отпечатках времени, на первый взгляд особой исторической ценности не представляющих. Но думается, тайный фокус фотографии, ее болезненное очарование — не в том, что она хранит частицу истории. Не в том, что, разглядывая старый снимок, я могу кое-что узнать о прическах и модах, получить представление, как выглядели Икс или Игрек (кстати, портретов самого Бахтарева не сохранилось). Секрет фотографии — в ее мистическом свойстве превращать время в вечность: это чувствуется, когда смотришь на карточку, не зная, кто там изображен, и вот отчего лица неведомых, безымянных, навсегда исчезнувших людей во сто раз сильней завораживают, чем физиономия какой-нибудь знаменитости. Каково бы ни было искусство фотографа (в нашем случае весьма невысокое), снимок честно передает черты того, кто когда-то жил, что когда-то было действительностью, — а теперь стало сверхдействительностью, несмотря на то, что уже не действует, не дышит, не живет.

Воздержитесь от соблазна поцеловать эту спящую красавицу, не старайтесь представить живыми застывших перед аппаратом мужчин и женщин, представить себе облегчение, с которым они стирают с лица кукольные улыбки и опускают руки, картинно сложенные на животе, шум отодвигаемых стульев, реплики, смех… не пытайтесь воскресить эту жизнь. Люди на снимке так и остались там, в серебристо-серой вечности, до ужаса похожей на наш мир, потому что фотография — это нечто вроде того света, и оттуда они смотрят на нас. Чувство, похожее на то, когда вперяешь завороженный взгляд в фарфоровые медальоны на могильных памятниках, в портреты тех, кого больше нет, — вот что пробуждает обыкновенный фотографический снимок, и такое же чувство испытываешь под взглядом, который устремлен на тебя с твоей собственной карточки: так скончавшийся смотрит на живого. Так смотрели бы вы сами, если бы вас уже не было. И так же вы будете смотреть когда-нибудь из своей анонимной вечности на людей, которые вас не знали, не видели, понятия не имеют, кто был этот человек. Ибо фотография — это репетиция посмертного существования, некоторым образом смерть при жизни.

Фотография старухи на кухне. Видны бумажные фестоны на полках. Правой рукой она подперла голову, лицо ее сбоку освещено бьющим из окна солнцем, следовательно, если учесть расположение квартиры, было позднее утро; камера ослеплена, часть фотографии представляет собой темное пятно, блестит спинка носа, белеют костяшки пальцев. На другом снимке она явно позирует, на лице умильное выражение, руки, похожие на птичьи лапы, сложены на коленях. Что было дальше? Когда сделан снимок? Неизвестно, и не имеет значения; как уже сказано, фотография отменяет будущее.

Компания за столом. Лицо Бахтарева (если это он) заслонено чьей-то лысеющей головой, виден край лохматого абажура и настенный календарь, на котором невозможно прочесть дату. Рыцари Грааля, погруженные в вечную немоту среди бутылок и канделябров.

Далее наше внимание привлекает лицо молодой женщины, тоже в своем роде замечательное; его особенность состоит в том, что вы его моментально узнаете. Вы говорите себе: где я ее видел? Не далее как вчера она сидела напротив меня в трамвае. Слегка принаряженная, с сережками в ушах, коротко остриженная и завитая по моде тех лет, с выражением спокойного ожидания на лице, она принадлежит и особенному празднично-условному миру фотографического ателье (в отличие от предыдущих, снимок не любительский), и трезвым будням. В этой женщине есть нечто здоровое и земное, дышащее русской свежестью, нечто такое, что приглашает к неторопливой жизни, аккуратно застланной постели и сонной белизне чисто прибранной комнаты. Молочное лицо, молодая картошка с огурчиком. Крупные и нежные черты представляют собой как бы рекламный проспект ее тела. И хотя вы видите только лицо, шею, вырез платья и прикрытое уголком кружев начало грудей, вам легко представить себе ее крепкую круглую фигуру, одну из тех, которые имел в виду философ, сказавший, что только мужской интеллект, опьяненный инстинктом продолжения рода, мог назвать красивым этот приземистый, широкобедрый и коротконогий пол. Где подцепил эту красавицу Толя Бахтарев?

Сочетание праздничности и прозы, собственно, и делает это лицо таким знакомым; лицо работницы и лицо актрисы. Героиня народных фильмов эпохи первых пятилеток, жизнерадостная, коротко остриженная девушка с крепкими ногами, полная веры в будущее, где-то посредине между деревней и цехом, где ей предстоит стать многостаночницей. Наклейте ей соболиные брови, вплетите в волосы накладные косы, водрузите на русую голову серебряный островерхий шлем из папье-маше, и получится новгородская боярышня, смело шагающая рядом с княжескими дружинниками, в какой-нибудь кольчужной юбке, отстоять родину от врага. И держа в руках эту карточку с обломанными уголками, это лицо, давно не существующее, тщательно припудренное, отчего оно кажется припухшим, с полными губами, тронутыми помадой, с затуманенным взором небольших светлых глаз, — женское лицо, которое спокойно ждет, когда на него обратят внимание, чтобы уж больше от себя не отпустить, — вглядываясь в него, вы не можете не ощутить его власть, одновременно социальную и чувственную. Дыхание матриархата обвевает вас. Таково свойство некоторых женских лиц в нашей стране. И совсем, быть может, не случайно в этом лице, которое замечательно подошло бы для пропагандистского экрана, для арийско-славянского искусства конца тридцатых годов, в одно и то же время почвенного и революционного, — совсем не случайно в нем было что-то отменяющее всякую революцию и как бы предназначенное для того, чтобы убаюкать тревогу и задушить всякий бунт. Поселиться вдвоем в какой-нибудь районной глуши и забыть обо всем, как забываешься среди туманных перелесков и волнистых полей.


4. Популярное введение в философию времени

«Я приступаю к рассказу, — говорит Тацит, — о временах, исполненных несчастий, диких и неистовых даже в мирную пору». Сразу оговоримся: не таково было время, о котором предстоит рассказать нам. Люди часто бывают склонны к преувеличениям, им кажется, что эпоха, в которую им выпало родиться, самая замечательная или, напротив, самая ужасная. На самом деле самых ужасных эпох не бывает, ибо мы не располагаем объективным критерием, да и не ведаем, что еще будет впереди. Многие поддались соблазну сравнивать нашу эпоху с самыми черными днями Римского принципата и даже уверяют, что наше время еще гаже. Это ошибка. Хотя и в наше время имели место разные неприятности (когда их не бывает?), это было не такое уж беспросветное время. Это было, можно сказать, даже счастливое время — хотя бы потому, что нам удалось в нем выжить.

Если пророки грядущего общества были правы, сказав, что новое время лишило священного ореола профессию поэта или врача, то не менее справедливым будет утверждение, что оно окружило ореолом славы и романтической тайны профессию гангстера. Другое преимущество этого ремесла состоит в том, что оно не требует профессиональной подготовки. Грабеж есть именно та область, где дилетант не чувствует себя дилетантом, и в этом смысле она вполне подобна врачеванию болезней и сочинению книг. Темной ночью, чувствуя себя в превосходной спортивной форме, грабитель вышел на дело. Двор тонул в черной синеве. Грабитель направился к подворотне. Он был экипирован на славу: на нем был брезентовый плащ-армяк, брюки, которые были ему великоваты (он придерживал их обеими руками в глубоких карманах), на голове низко надвинутая кепка, из-под которой свисало что-то вроде чадры; воротник макинтоша — назовем его так — поднят согласно кинематографическому канону тридцатых годов. Было, если говорить точно, около одиннадцати часов.

Ворота запирались на ночь длинным вертикальным затвором с замком. Ночному разбойнику понадобилось не более двух минут, чтобы приподнять некоторым известным ему способом задвижку, не отмыкая замка; после чего створы ворот с мрачным скрежетом раздвинулись. Он выглянул в переулок. Все умерло, в этот час наш район был нем и безлюден, словно дальняя окраина. Грабитель воспользовался ожиданием, чтобы привести в порядок свой туалет: расстегнулся и подтянул штаны. Поправил свисавшую на лицо тряпку, которая сильно мешала ему. Из угла за мусорным ящиком можно было обозревать сквозь щель в воротах всю перспективу темных домов до перекрестка, и вот наконец в этом царстве смерти раздалась песня ночного странника. Человек двигался по другой стороне переулка, время от времени сходя на мостовую. По мере того как приближалось его бормотание, росла отвага грабителя. Поравнявшись с домом, скиталец остановился; в эту минуту гангстер выступил из ворот.

По инерции ночной человек все еще продолжал свой речитатив, как продолжает работать мотор остановившегося автомобиля. То была повесть о жизни, долгая и извилистая, как лабиринт московских переулков. Понемногу его бессвязная исповедь иссякла, он недоуменно воззрился на замаскированного бандита, который преградил ему путь, выставив «дуру».

«Давай, живо!» — сказал грабитель.

«Чего давай?» — глядя на «дуру», спросил странник.

«Кошелек давай».

«А-а, — пробормотал странник, — так бы и сказал… А то — руки вверх, руки вверх…» Сам того не замечая, он договаривал за преступника слова, которые тот забыл произнести. В этом был резон, ибо таким образом восстанавливался некий порядок. Порядок вносит успокоение. Странник, нахмурившись, ощупывал и обхлопывал себя. Грабитель с горечью подумал, что его уже успели обокрасть, но тут человек, напряженно копавшийся у себя за пазухой, выдернул руку. Грабитель отшатнулся.

«Так бы сразу и сказал, — продолжал странник учительным тоном, что тоже имело резон, ибо он был по крайней мере втрое старше грабителя, — мол, давай деньги! А я что, я пожалуйста. Я такой человек: ты меня по-хорошему попроси, всегда пойду навстречу».

В конечном счете страх всегда связан с незнанием роли. «Чтобы все было как у людей», «по-хорошему» — эти слова выражают надежду, что каждое из действующих лиц знает порядок, усвоило свою роль и текст, для него приготовленный. С этой минуты оба перестали бояться друг друга, как актер, глядя в зрачок пистолета, не боится, что его застрелят всерьез. Прохожий вручил бандиту руину из полуистлевшей кожи, откуда на мостовую посыпалась со слабым звоном мелочь, и на этом акция была закончена. «Паспорт верни», — сказал строгим голосом странник. Сидя на корточках, грабитель собирал добычу, а пьяный, сунув документ за пазуху, продолжал свой путь. Перед тем как свернуть к Мясницким воротам, он обернулся и погрозил пальцем преступнику — словно сама судьба, которую, в отличие от него самого, не обворуешь и не обманешь.

Грабитель сорвал с головы тряпку и испытал невыразимое облегчение. Полный достоинства, засовывая в карман бутафорское оружие, он возвращается в подворотню. В кошельке оказалось еще два-три медяка, справка о чем-то и скомканная трехрублевая бумажка. Представитель одной из самых прибыльных профессий смотрит на часы. На часах ровно столько, сколько было до операции. Если бы они сохранились, то и сегодня показывали бы все тот же час. Задумаемся над значением этого символа: постоянство игрушечных часов, неподвижность нарисованных стрелок намекают на природу самого времени, которое можно сравнить с твердой жидкостью. Прошлое застывает в нем, как насекомое в окаменевшем янтаре.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

5. Пример непорочного зачатия

Пишущему эти строки однажды пришлось наблюдать, как из окна выбросили кошку. Это произошло на лестничной площадке напротив квартиры Бахтарева и положило начало событиям, завершившимся его смертью. С тех пор утекло много воды, бывшие жители дома скончались или уехали неизвестно куда. Автору пришлось приложить немало стараний, чтобы восстановить обстоятельства места и времени, в том числе эпизоды, при которых (как, например, при только что описанном нападении на прохожего) он не присутствовал. О доме уже немного сказано. Наш дом стоял последним в переулке, ныне не существующем, который в этом месте раздваивался: один проезд вел на улицу Кирова (жители упорно продолжали называть ее Мясницкой), а другой в лабиринт проходных дворов, кирпичных брандмауэров, улочек, перегороженных заборами, дошкольных площадок, напоминавших помойки, — дом заслонял своими плечами все это живописное безобразие. Дом был старый, даже старинный, с оригинальным узором из кирпичей вокруг окон, который придавал им сходство с почтовыми марками. Когда солнце, смотревшее в узкую расщелину переулка, клонясь к закату, освещало грязно-розовый фасад, это было очень красиво.

Вот все, что можно сказать о его архитектуре; а так как архитектура (или отсутствие того, что обычно называют этим словом) всегда кладет отпечаток на жителей — старух, глядящих из окон, детей, копошащихся во дворе, и даже на животных, то эта подробность — оконный узор — не должна быть опущена в нашем рассказе. Снаружи, по обе стороны от ворот, было два входа, называемых парадными, а во дворе было два крыльца; соответственно в квартиры, чьи окна выходили в переулок, надо было подниматься по парадным лестницам, а в квартиры, которые смотрели во двор, по черным: зодчий был убежден в незыблемости общественного порядка, по которому все жильцы делились на два главных класса. Свидетельством особой заботы о съемщиках было отсутствие квартиры № 13. После двенадцатой шла шестнадцатая, а на следующем этаже — четырнадцатая и пятнадцатая, чтобы жилец не подумал, что ему подсовывают под видом 14-го номера 13-й. И была еще квартира без номера, где некогда помещалась контора учета и регистрации заявлений об улучшении жилплощади и бытовых условий; потом контора переехала, и в квартиру, на самый верх, вселился Бахтарев.

Во дворе висело белье, громоздились старые доски; нечего и говорить о том, что ни простых, ни благородных жильцов, тех, кто занимал квартиры на чистой лестнице, и тех, кто жил на нечистой, кто боялся тринадцатого номера или кому неподобало жить окнами во двор, не было и в помине: все были нечистыми, все давно махнули рукой на всякие суеверия и проживали не в квартирах, а в комнатах. При этом жители черных лестниц оказались даже в выигрыше, им было удобнее таскать ведра с мусором и тазы с бельем, тогда как обитавшие на парадных лестницах не знали куда деваться, не выплескивать же помои на улицу. Некоторые, впрочем, так и делали — вечером, в решетку дождевого стока. Они вели борьбу с домоуправлением за право пользоваться чердачным помещением, жильцы же черного хода доказывали, что чердак непригоден и опасен, ибо тогда им запретили бы сушить белье во дворе. Лестница с мистическим порядком номеров сотрясалась под ногами заявителей, штурмовавших контору по улучшению условий, словно альпинисты — горную вершину. В свою очередь управдом успешно отражал натиск обеих партий, говоря, что никаких таких помещений на чердаке, пригодных для сушки белья, в доме не имеется, и ссылался на засекреченную инструкцию, устанавливающую, что, собственно, следует считать чердачным помещением.

Девочка, о которой идет речь, ибо это она сбросила кошку, была в некотором роде знаменитостью нашего дома, хотя вчера еще сидела в окне второго этажа, набрав полный рот каши, а мать тянулась к ней сзади с ложкой. Девочка мотала головой, и каша текла по подбородку. Целыми часами, с неистощимым любопытством она пялила черные глаза во двор, видимо привыкнув не только обедать, но и жить на подоконнике, и лишь время от времени приоткрывала рот за очередной порцией, но не для того, чтобы проглотить ее. Так продолжалось до тех пор, пока мать не убегала на работу: она боялась недокормить девочку, боялась, что дочь выпадет из окна, и боялась попросить соседей присмотреть за ней, но больше всего боялась опоздать на работу. Она работала где-то не то уборщицей, не то письмоводителем, иногда в утреннюю смену, чаще в вечернюю. Что касается отца, то о нем было известно только то, что его нет и никогда не было; и пожалуй, можно было в это поверить, глядя на мать, убогую, маленькую, бледно-худосочную, с такими же, как у девочки, черными и несколько татарскими глазками. В конце концов известны случаи, когда дети рождались без участия мужчины. В споре одного славного богослова с не менее известным биологом последний указал на некоторую несообразность священной истории, а именно, на то, что по закону партеногенеза1 девственница не может произвести на свет потомство мужского пола и ребенок в этом случае должен был бы оказаться девочкой. На что теолог возразил, дескать, этим-го как раз и подтверждается сверхъестественное происхождение Младенца. Любопытный пример чуда, для которого наука служит не опровержением, а доказательством.


6. Грезы после заката

Большая часть слухов, на которых основывалась репутация девочки со второго этажа, никогда не была доказана. Эти слухи распространяли дети старого дома, мальчишки, которых она заразила любопытством и жаждой революционного подвига. Времена, когда она сидела, словно маленький идол, в окошке, давно миновали. Для взрослых это было вчера, для детей — полузабытая древность. Девочка сошла в мир, как сходят с небес на землю: худая, с коротко остриженными волосами, в коротком платье и пальто, которое она никогда не застегивала. Она не играла во дворе, не рисовала мелом на асфальте, никто не видел ее с мячом и скакалкой; она проходила мимо, сунув руки в карманы пальто и помахивая полами. У нее всегда были какие-то свои дела. Если можно так выразиться, она уже при жизни стала преданием. О ней рассказывали друг другу сначала с испугом, потом с восторгом и наигранной фамильярностью: каждому хотелось дать понять, что он стал ее сообщником. Она умела многое, хотя все, что она демонстрировала, она делала как бы между прочим, в виде отдыха от более важных занятий. Например, она умела отмыкать почтовый ящик; способ остался ее тайной, одной из тех, которые она унесла с собой, когда однажды, помахивая полами пальто, вышла из ворот и больше не вернулась. Способ был прост до смешного, и теперь спрашиваешь себя, в чем же, собственно, он заключался.

Много лет спустя пишущий эти строки вернулся в город и отыскал переулок. От переулка ничего не осталось. Не было больше дома с кирпичными узорами, не было детей и прохожих, на месте дома воздвигся грязно-белый куб — жилая коробка, в которой, казалось, никто не жил. Вокруг стояли или строились другие такие же остовы, громадные, но странно приземистые, потому что самое пространство съежилось, вопреки надеждам градостроителя. Уцелел только дом напротив, на углу проезда, ведущего к улице Кирова, откуда солнце некогда обливало огнем переулок, клонясь к закату, но и солнце изменило свой путь. А ящик висел по-прежнему на углу, рядом с подъездом. Детство заросло фантастикой. Прошлое было соткано из вещества того же, что и сон, как говорится в одной знаменитой пьесе, и воспроизвести его можно было разве только так, как рассказывают сон, не замечая, что уже тем самым превращают его в литературное повествование. Если это так, то какова же доля реальности в воспоминаниях о бегстве с добычей, о восторге и страхе, и влюбленности, и сидении вдвоем в тускло освещенном парадном, у батареи центрального отопления, когда, снедаемые азартом и любопытством, мы склонялись над открытками, раздирали конверты и разворачивали страницы, исписанные разными чернилами и почерками, разглядывали детские рисунки, вертели в руках повестки, приветы, поздравления? Все это отправлялось потом в решетку для стока дождевых вод, и туда же, можно сказать, утекло прошлое. Что же, черт возьми, от него осталось?

Думая об этом, автор уличил себя в том, что, в сущности, вспоминает собственные воспоминания, ибо в воспоминаниях мы имеем дело не столько с тем, что было, сколько с тем, что осталось от предыдущих попыток припомнить, — и вдруг, очнувшись, увидел дом, стоявший как ни в чем не бывало; вдруг, как случается, когда во сне просыпаешься от другого сна, вновь возникла перед глазами тусклая мгла переулка и девочка, приплясывающая на тротуаре перед парадным: она поджидала сообщника. Увы! Ее дружба была мимолетной.

С ней приходилось держать ухо востро, ожидание подвоха было платой, которую она взимала со своих фаворитов; и в самом деле, она как будто ждала удобного случая, чтобы увенчать жестокой наградой верность, преданность и любовь. В одно мгновение, и притом тогда, когда вы этого меньше всего ожидали, она могла вас предать и забыть, могла поздно вечером, когда возвращались по домам после неописуемых приключений, ни с того ни с сего на лестнице прищемить вам ногу дверью. Гордость не позволяла несчастному звать на помощь, на что она, разумеется, и рассчитывала: набычившись, упиралась руками, плечом, задом до тех пор, пока вопль не вырывался из стиснутых зубов казнимого, утробный стон, похожий на стон наслаждения, о котором он еще не ведал. Она отпускала дверь. Дробь ее башмаков затихала на лестнице. Гулко хлопала внизу дверь парадного.

На другой день она проходила мимо таинственной походкой, сунув руки в карманы, равнодушная к страшным планам мести, к непрочным комплотам, одним своим появлением разрушая солидарность обиженных; ее дымчатая улыбка обесценивала самую идею возмездия. Самым же убедительным знаком ее превосходства, покоряющим все сердца, была ее беспримерная храбрость: на тонких руках она раскачивалась, вися на железной перекладине, соединявшей пожарную лестницу со стеной дома, на высоте второго этажа; ей ничего не стоило взобраться или, вернее, взлететь по отвесной лестнице на крышу, но это означало, что и вы должны были браво карабкаться вслед за нею.

Кто-то бросил крылатое слово: японка.

Это сходство, весьма отдаленное, но которое можно было заметить еще в те времена, когда она сидела в окошке; кличка, подсказанная фильмами о шпионах, окончательно превратила ее в мифологическое существо, в художественный образ, и этот образ, плод коллективного творчества сверстников, вознесся над прошлым и настоящим и канонизировал ее земное бытие. Так образ кинозвезды неприкосновенен в сознании зрителей, между тем как та, кому он все меньше принадлежит, — желтеет, вянет и покрывается морщинами. Девочка достигла возраста, когда время, без устали стегавшее ее ровесников, занесло и над нею свой бич, но медлило опустить, как бы щадя ее хрупкое совершенство. Нет никакого смысла гадать, что с ней случилось.


7. То, что подразумевается, не может быть названо

С некоторых пор девочка с жутковатым косящим взглядом из существа, причастного тайне, сама превратилась в тайну, и тайна эта была тем более ошеломительной, что была явлена всем как Слово, ставшее плотью. Она жила среди нас, и называлась обыкновенным именем, и говорила на нашем языке. Но на самом деле она говорила на языке иносказаний и шифров, и ее имя звучало как тайный пароль или сигнал тревоги.

«Хочешь? — спросила она однажды. — Покажу одну вещь». И ринулась вверх по черной лестнице, прыжками через две ступеньки, выше и выше, пока оба не очутились на верхней площадке, напротив квартиры без номера. Передохнули у окна. Узкая, почти отвесная железная лесенка упиралась в чердачный люк.

«Чего стоишь? Полезай!»

Сообщник медлил. Люк был заперт на замок.

«Балда, — сказала она. — Ну и что, что замок?»

Еще немного постояли у раскрытого окна.

«Скажи что-нибудь по-японски».

В ответ девочка устремила на него свой непостижимый взгляд, от которого становилось не по себе. «А я думала, — проговорила она, — ты отважный».

«Нет, ты сперва скажи».

«Харакири-каракири».

«Что это значит?»

«Много знать хочешь».

Он полез по скрежещущей шаткой лесенке, и в этот момент снизу донеслись шаги. Девочка показала сообщнику кулак и стала неслышно сходить по ступенькам. Так оно и есть — она заманила его в ловушку. Она стояла на площадке между двумя маршами, а он висел над пропастью, боясь шевельнуться. Шаги дошли до предпоследнего этажа и остановились. Кто-то рылся в сумочке. Затем они услышали, как вставляют ключ в замочную скважину, и эхо хлопнувшей двери разнеслось по этажам.

«Живей». Она держала лесенку. Если бы, думал он, кто-нибудь пришел и спас его от соблазна и страха. Гаркнула нетерпеливая команда. Кряхтя, сообщник уперся в крышку люка затылком, девочка оказалась права, замок висел для блезира. Он выбрался наверх. Через минуту показалась ее голова, тонкие руки уцепились за край люка. Вот оно — столкнуть ее вниз и захлопнуть крышку.

Девочка подтянулась и вылезла. В затхлом холоде и полумраке чердака она неслась вперед, как летучая мышь, вздымая прах и паря над прахом. Осколки стекла хрустели под ее ногами. Здесь еще не угадывалось, на какую высоту они поднялись. Но когда, пригнувшись, перешагивая через покрытые пылью и копотью стропила, они проникли сквозь занавес света и выглянули из слухового окна, то увидели под собой край крыши, за которым не было ничего, только полет и бездна, а вдали — буро-красные, кое-где сверкающие оловом пустыни кровель: узрели все царства мира и славу их и ощутили себя почти небожителями.

Сзади послышалось ее хрипловатое пение; обернувшись, мальчик увидел, что она балансирует на толстой балке, пересекавшей чердак. Ее лицо белело в полутьме, как цветок. Она прошлась по бревну взад и вперед. Потом, расправив руки, стала делать ласточку. «Подумаешь», — буркнул он и подошел к бревну. Оба стали делать ласточку, толкая друг друга ладонями, пока девочка не слетела с бревна. Что-то должно было произойти. Она собиралась показать одну вещь . «Не двигаться», — приказала она, отступая к окну. Избранник спрыгнул со стропила. «Закрыть глаза. Можно сесть…» Он сел и закрыл лицо руками. Ничего не происходило. Он раздвинул пальцы. Ее лицо было погружено в тень, она стояла, загораживая собой чердачное окно. Черные волосы окружало сияние. Она была без пальто.

«Представление начинается, — объявила она, — маэстро, туш!» Сообщник задудел: «Тру-ту-ту! Бум, бум!» — но ничего не происходило, и вообще неизвестно было, что у нее на уме. Ослепительный нимб вокруг ее волос померк, очевидно, солнце над городом заволоклось облаками.

«Как дам под ребрину, — сказала она, употребляя модное выражение, — так и глаз вон. (Он смотрел на нее, ожидая чуда.) Кому сказала! Долго я буду ждать?»

Он зажмурился, так что сморщилось все лицо, и прижал пальцы к глазам. Девочка стояла, подбоченившись, составив ноги, как тренер на уроке физкультуры.

«На-ля-ля… Не смотреть! На-ля-ля».

Спектакль не может начаться, если занавес не опущен до конца, а занавесом служило всего лишь ее коротенькое платье, и девочка присела на корточки, натягивая подол на исцарапанные коленки, и они превратились в священный порог ее тела. Держа край платья в скрещенных руках, она медленно поднималась, стараясь не потерять равновесие. «Не смотреть, — пела она дребезжащим голосом, — не смотреть, на-ля-ля, ля-ля ля-ля… не смотреть… Смотреть!» Ветер гнал облака над крышами, под ногами у девочки сверкали грязные стекла. Пыльный луч висел над ней, как балдахин. Она стояла, обведенная сиянием, задрав платье до ключиц. Зритель, удостоенный небывалого посвящения, онемел от неожиданности, но был разочарован: под платьем в буквальном смысле ничего не было. Девочка была устроена совершенно так же, как какая-нибудь малявка, ковыряющаяся в песке, отличаясь от нее разве только длиной ног, и в этой худобе и лунно-белой голой коже и была, собственно, вся тайна. Так он сделал открытие, которое состояло в том, что все тайное существует лишь до тех пор, пока оно не разоблачено. Девочка стояла, прижимая платье к припухшим соскам, мигая острыми черными глазами, и все это длилось две или три секунды, не больше, но, как только занавес упал, тайна воскресла. «Скажешь кому-нибудь, убью», — пробормотала она, сунула руки в тесные рукава пальто и воспарила под темными сводами, пронеслась, топоча башмаками по стропилам. И теперь у избранника было чувство, что его обманули дважды.


8. Полет

Она появляется в окне, зная, что внизу собралась публика, и, может быть, выждав, когда все соберутся. Каждый развлекает себя как может, одни носятся по двору, другие сидят на досках, но уже разнесся слух, что ожидается нечто невиданное, дети вбегают с улицы, из окон выглядывают возбужденные лица. Она стоит в проеме лестничного окна на самом верху, там, где стена дома сходится под углом с другой стеной, пониже, и краем покатой кровли, — стоит, ни на кого не глядя и зная, что на нее глядят все, а снизу, зигзагами по вспыхивающим окнам, к ней подбирается солнечный зайчик. Он ловит ее и не может поймать, словно у того, кто сидит на корточках в углу двора с зеркалом в полосе солнечного света, руки дрожат от волнения. Длинная призрачная рука ласкает девочку, щекочет ей шею, уши, ее волосы вспыхивают, как черный нимб, и угрюмым зеленым огнем мерцают глаза зверька, которого она держит в руках. Затем зеркальце гаснет. Все глядят как завороженные. Она вытянула перед собой руку, выставила зверя напоказ — глаза его с тоской и надеждой устремились на крышу, — кто-то вскрикнул внизу, но крик утонул, как в вате, во всеобщем молчании, и в этой гипнотической тишине можно было услышать, как слабо мяукнула кошка. Владелец зеркальца зажмурился, как будто сам был ужален слепящим лучом, а открыв глаза, увидел, что кошка все еще висит над пустотой, прижав хвост к животу; затем тонкая рука разжалась, и зверь полетел вниз. Девочка перегнулась через подоконник, жадно следя за быстро уменьшающимся комком кошачьего тела; но для кошки, которая неслась к земле, время текло иначе, много медленней, и даже не текло, а как бы расширялось. Земля надвинулась на нее, как поезд налетает на пешехода. Кошка хлопнулась об асфальт и, казалось, должна была расплющиться, как яйцо, растечься темным пятном, но вместо этого вдруг побежала вдоль стены и юркнула за угол под арку ворот, и это было все равно как если бы она вовсе не долетела до земли, а взвилась и исчезла над хребтами крыш; кошка была бессмертна.

В эту минуту кто-то шедший быстрым и неслышным шагом по лестнице приблизился и шлепнул девочку по заду. Ахнув, она обернулась, мгновенно одернула платье, глаза ее впились в обидчика, и руки вдавились в подоконник.

«Упадешь», — молвил он.

Таково было первое слово, произнесенное при этой встрече, шифр, еще непонятный обоим. Девочка закусила губу. Вероятно, она узнала его. Вне всякого сомнения, она о нем слышала. Ее косящий взор стрельнул вбок, она взвешивала возможности бегства, но что-то переключилось в ее мозговом механизме, и она не сдвинулась с места; закон трущоб, который предоставлял ей только два выхода — спасаться или нападать, внезапно утратил силу. Она стояла в прежней оборонительно-агрессивной позе, упершись ладонями в подоконник, но на лице ее проступило иное, жадное и выжидающее выражение: все то же ненасытное любопытство, снедавшее девочку со времен манной каши.

Великий человек стоял на площадке во всем блеске своей легендарной, головокружительной красоты, стоял молча, подбрасывая на ладони английский ключ. Шевельнул бровью. Девочка, как зачарованная, следила, как он вставляет ключ в замочную скважину. В это время кошка неслась во всю мочь к воротам. В голове, в ушах у нее все еще свистел воздух, перед глазами мелькали этажи, и грозная земля летела навстречу; лапы одеревенели, но при этом как бы лишились кожи, словно она впечаталась и осталась на месте удара; кошка бежала босиком. Ей хотелось темноты и покоя, хотелось в подвал.

Кошка выскочила на тротуар. Мгновение она колебалась, а затем кинулась наперерез грузовику и второй раз за эти несколько минут осталась жива. Очутившись на другой стороне, она побежала вдоль дома хорошо известным ей путем, мимо почтового ящика к подъезду, юркнула вниз по темной лестнице и достигла желанного приюта. Там она успокоилась, улеглась на бок, чтобы целиком отдаться ощущению внутренней боли, как отдаются самым важным и неотложным мыслям, но лапы горели огнем, она пыталась лизнуть их и завалилась на спину. Ее ноги дергались, хвост вытянулся, как палка, и несколько мгновений умирающей кошке снилось, что она еще жива и качается на поверхности безбрежных и невыносимо сверкающих вод. Затем вода накрыла ее с головой, и она стремглав понеслась в глубину, туда, где ее не ждало уже ничего, кроме тьмы и молчания.


9. Квартира

«Заходи», — сказал Бахтарев, девочка передернула плечами и вошла следом за ним на кухню. То была уже упомянутая нами квартира без номера, у которой была своя замечательная история; эта история уходила корнями в смутное прошлое и не оставила свидетелей. Известно, впрочем, что в те далекие и незапамятные времена квартира вовсе не была жилой площадью, а служила штабом для привидений или, может быть, кладовой. Собственно, этот верхний этаж даже и не был этажом, но был некогда надстроен владельцем дома для хозяйственных нужд. В годы интервенции и гражданской войны квартира стояла заколоченной. Впоследствии, как уже говорилось, она была отведена под контору; посетители, войдя со двора, поднявшись мимо двенадцатой, шестнадцатой и пятнадцатой квартир и дойдя, наконец, до двери, где, строго говоря, должен был стоять тринадцатый номер, но вместо номера была прибита служебная табличка, толкались среди перегородок и фанерных дверей, за которыми помещались каморки отделов; этих отделов становилось все больше, компетенция конторы усложнялась, и уже стоял вопрос о переоборудовании всего этажа, а заодно и чердака, когда учреждение перевели в другое место. Можно упомянуть также о том, что какое-то время пустующее помещение снимал ансамбль народной песни и пляски; эта краткая и баснословная пора была ознаменована чуть было не случившейся катастрофой: потолки над жильцами квартиры № 15 грозили обрушиться, что могло повлечь за собой обвал нижележащих перекрытий; к счастью, ансамбль выехал на гастроли в Алтайский край и за дальностью расстояния назад уже не вернулся. К этому времени фанерные перегородки были снесены, образовалась большая комната, из которой и состояла, собственно говоря, квартира без номера; поселить в ней несколько семейств представлялось неудобным. Тогда-то и появились Толя Бахтарев с пожилой родственницей. Такова предыстория.

Вскоре после вселения, обстоятельства коего не вполне ясны, так как Бахтарев, проживавший до этого в рабочем общежитии, был первоначально прописан к жене, точнее, к одной из своих жен, а затем эта жена куда-то исчезла и оказалось, что он вообще не был женат, — как это получилось, понять невозможно, а впрочем, все бывает, — так вот, вскоре после вселения произошел архитектурный сюрприз. В одном месте под обоями прощупалась выпуклость, обнаружилась дверь, намертво вбитая в дверной проем и заколоченная гвоздями, так что ее пришлось отворять топором. За дверью, где по законам пространства и согласно плану не могло быть ничего, оказалась каморка с окном, смотревшим в небо. Автору этих строк, естественно, не пришлось быть очевидцем открытия, ни того, каким образом Бах-тареву удалось отстоять натиск управдома; так что, строго говоря, наши сведения не могут считаться вполне достоверными. Однако все бывает на этом свете. Итак, управдом предъявляет законные претензии на ничейную землю, подобно тому как корона была бы вправе претендовать на остров, открытый мореходом. В конце концов кто позволил Бахтареву поселиться в доме, кто прописал его в Москве? С чьего разрешения, по чьей воле или по чьему недосмотру существовали все жильцы, как не по воле, разрешению или недосмотру государства? Его приоритет подразумевался сам собой. Если же управдом не знал о существовании каморки, значит, он был попросту плохим управдомом. Это обстоятельство выручило Бахтарева: Семен Кузьмич сделал вид, что о комнате давно известно, он заявил, что существует другой план, полный и окончательный план дома после всех перестроек, переселений, климатических невзгод, социальных катаклизмов и капризов неисповедимой судьбы, и на этом секретном плане данная площадь обозначена и учтена. В то же время она как бы не существовала и, значит, не могла возбудить ничьих вожделений. Жильцы нижележащего этажа если и были в курсе дела, то помалкивали, слишком свежа была память о кошмарном ансамбле; управдом полагал, что не в его интересах посвящать в это дело высшие инстанции. Все было оформлено в рамках местного делопроизводства. Тем временем из деревни приехала бабуся, та самая пожилая родственница, и оставалось только накласть, по народному выражению, положительную резолюцию, что и сделано было добрейшим Семеном Кузь-мичом. Бабулю прописали в каморке.

Дальнейшее могло бы показаться удивительной сказкой, мечтой, а то и наветом людей, заинтересованных в том, чтобы бросить тень на управдома, — если бы не отмеченное выше обстоятельство, что все на свете бывает, в том числе и то, чего не бывает. Эпоха географических открытий каморкой не окончилась. Не только азарт ведет первопроходца, но и расчет. Коль скоро комнатенка бабуси была официально признана, она уже не противоречила логике пространства, но сама диктовала эту логику; трудно было остановиться на мысли, что все помещение ограничивается большой комнатой, остатком коридора и каморкой (кухня не в счет). Но, конечно, корона в лице управдома ужо вовсе не была посвящена в эти выкладки. Был произведен кое-какой ремонт, наклеены обои с цветочками. К данному разделу истории (или географии) квартиры без номера нам еще предстоит вернуться. А пока скажем кратко, что при обследовании коридорчика была заподозрена еще одна неизвестная жилплощадь, на этот раз не мнимая Вест-Индия, а истинный новый материк. Он оказался комнатой без окон. Чиркнули спичкой, старуха в страхе уцепилась за Толин локоть. Увидели: стоит стол и железная кровать. Больше в комнате ничего не было, а если было, то скрывалось во тьме. На кровати сидели двое, мужчина и женщина.


10. Девственница и кавалер

«Заходи», — сказал он, или ей так показалось. Вслед за хозяином она вступила на кухню. Здесь было такое же окно, на минуту пробудившее воспоминание об эксперименте: ей представилось, как зверь, поджав лапы, спускается в лучах солнца на парашюте. Это был кадр из фильма о воздушном параде в Тушино. Нам разум дал стальные руки-крылья! А вместо сердца… Но это была и достаточно смелая фантазия, ибо солнце никогда не заглядывало в каменный колодец двора, если не считать узкой полоски вдоль каменной стены, единственного уголка, где сидел с круглым карманным зеркальцем автор этих страниц. Больше она о кошке не думала. У окна стоял хозяйственный стол, висели полки с бабусиным рукоделием — «кружавчи-ками» из плотной бумаги; ближе к двери находилась железная раковина, напротив стола — тумбочка с керосинкой.

Дверь захлопнулась. Бахтарев прошествовал далее, во внутренние покои, а в дверях навстречу гостье показалась сморщенная старуха в кофте, ситцевом платочке и ситцевой пестрядинной юбке. «Тебе чего?» — спросила она. «Выпусти ее», — сказал Бахтарев. Он направился, минуя большую комнату, в коридорчик, было слышно, как он насвистывал песню о Сталине. Девочка, приоткрыв рот, старалась заглянуть в квартиру.

«Ты чья будешь?» — осведомилась бабуся. Девочка взглянула на нее, как смотрят на ожившую вещь; слова песни звенели у нее в мозгу. Ей захотелось что-нибудь утащить, схватить цветочный горшок с подоконника. «Иди, иди, касатка… Иди, гуляй», — бормотала старуха, как вдруг он снова появился на пороге гостиной. Девочка не удостоила его взглядом. Усмехнувшись, пригвоздила старуху надменным взором. Через минуту ее башмаки гремели по ступенькам, черные волосы подпрыгивали на висках. Она остановилась между двумя маршами и взглянула наверх. Произошло что-то необычайное, и внутри у нее все пело и звенело. Слова рвались наружу. Из раскрытого окна на лестничную площадку струился ослепительный синий день. «Взмыл орлом от гор высоких!..» — заорала девочка не своим голосом.

Песня донеслась до Бахтарева. С задумчивым любопытством он уставился на приоткрытую дверь, за которой исчезла гостья, словно ждал, когда выступят письмена на облупленной краске и откроется тайна жизни. Было ли в ту минуту и у него ощущение события, которому суждено было переломить его жизнь? Едва ли. Незримый стрелочник перевел стрелку — состав свернул на другой путь, но никто этого не заметил.

То, чем заняты были в эту минуту мысли Толи Бахтарева, не имело ничего общего с явлением черноволосой девочки, никакой логической связи, разве только эта встреча могла быть случайным поводом для некоторого особого поворота мыслей или просто совпасть с тем, о чем он сейчас думал, вернее, с тем, что он старался понять. Нам случается иногда как бы пробуждаться посреди затверженной наизусть действительности. Происходит то, что можно назвать разоблачением вещей, мы видим вещество жизни, ее элементарное строение. Но сама жизнь исчезла. Так бывает, когда вместо стихотворения видишь вдруг комбинацию слов, слова составлены из случайных звуков. Связь значения со знаком кажется принудительной, действительность предстает как хаос, лица и вещи рассыпаются, точно бусы, соскользнувшие с нитки. Может быть, это чувство предупреждает нас о нависшей угрозе, о близящейся перемене.

Рассказывают, что к одному цадику обратился с вопросом сын: если есть, спросил он, мертвые люди, блуждающие в мире мнимостей, то не может быть так, что и я мертв и странствую, как они, в ложном мире? Бахтарев бродил по квартире, несколько времени спустя, продолжая насвистывать, он вышел снова на кухню, устремил растерянный взгляд на струю, судорожно бьющую из крана. Водопровод был забит известью, словно кровеносная система старика; старый дом нуждался в ремонте. Бабка мыла в раковине картошку. Он смотрел на ее ступни в разношенных тапочках, видел брызги воды на полу, он созерцал вещи, каждая из которых была ему знакома, но ничто их не соединяло. То была действительность, сплошь покрытая трешинами, как поверхность зеркала, коснись ее невзначай — посыпятся осколки.

Он старался вспомнить, о чем он думал только что в коридоре, перед тем как постучаться в тайную дверь. Что-то заставило его вернуться на кухню — мысль, мелькавшая, словно змея в траве. Нужно было заново прокрутить фильм. Поднимаясь по лестнице, он увидел девочку-подростка, перегнувшуюся через подоконник, в эту минуту он подумал о том, что сейчас казалось таким важным, — но о чем же? Он шлепнул ее по заду, потом они вошли на кухню. Странно, что нас могут мучительно занимать мысли о мыслях, подобно тому как можно видеть сны о снах.

«Слышь, соседка что говорит. Девчонка кошку выбросила», — донесся до него голос бабуси, скользнул по поверхности мозга, но слово «кошка», комок букв, застряло в какой-то извилине, как бывает, когда монета закатывается под диван и спустя много месяцев ее находят в пыли. Неизвестно, сколько еще протекло времени, но ничего заслуживающего внимания в этот день больше не случилось. В тяжкой задумчивости Бахтарев брел по комнате, чувствуя себя больным той не поддающейся определению болезнью, о которой, может быть, больше знают философы, чем врачи. От нее существовало только одно лекарство.

Чудовищный закат пылал в двух больших окнах, рыжая вытертая кожа дивана блестела так, что до нее было боязно дотронуться. В углу стояли часы, никогда не ходившие, что, возможно, и спасло им жизнь; словно законсервированное прошлое, они пережили все невзгоды истории. Довольно много места занимал стол топорной конструкции, судя по ножкам, которые выглядывали из-под ветхой скатерти, и в общем комната, когда не было гостей, выглядела не такой уж большой. Хозяин сидел на корточках перед буфетом, или, скорее, поставцом, единственной вещью, сохранившей в этой квартире деревенский вид, если не считать бумажных кружавчиков. В последний раз, точно погибающий воин, солнце взмахнуло ржавым мечом и опустилось за крыши. Разинув рот, возведя к потолку изумленные очи, он опрокинул в рот причастие смерти и надежды, а другой рукой не глядя сунул бутылку в поставец.


11. Где с воробьем Катулл

Тем временем… но это выражение никуда не годится. Время существовало для людей, но не для кошки, умершей на дне подвала; время распоряжалось лишь ее бывшим, холодным и скрюченным телом, а то, что происходило с нею самой, в чисто формальном смысле могло совершиться разве лишь «между тем». Между тем кошка очнулась. Смерть оказалась чем-то вроде обморока. То, чем она была на самом деле, объяснить невозможно, так как существование по ту сторону времени есть не что иное, как существование вне грамматики. Кошка очутилась во внеязыковом пространстве, и поэтому все, что мы можем здесь рассказать, будет лишь более или менее наивной транскрип– цией, наподобие рисунков, которые выводит рука ребенка, в то время как из соседней комнаты до него доносится голос отца. Поток уносил ее все дальше, это было еще на грани «действительности», обычная в нашем быту история с лопнувшими трубами, с неисправным водопроводом, который давно нуждался в ремонте; но вместе с тем вода, залившая темное чрево подвала, вернула ее к истоку жизни: вода была повторением влажной стихии, в которой некогда плавало, без шерсти, без глаз ее нерожденное тельце. Кошка вынырнула из воды, или, если угодно, родилась заново.

Молочно-голубая лагуна расстилала перед ней свою гладь. Кошку несло к берегу. Она вылезла и отряхнулась. Кошка была теперь снежно-белой, похожей на горностая; этот цвет высот она заслужила своей страдальческой смертью, к тому же ее род вел начало от таежного зверя. Ибо в очень древние времена, до потопа и появления новых людей, на месте двора и дома, на месте всего нашего города на много верст кругом рос дремучий лес. Белая, словно пенорожден-ная, киска стояла у кромки воды, и на голове у нее между стоящих торчком ушей поблескивала золотая корона. Она совершила несколько пробных прыжков. С исключительным изяществом она взлетала над мягкой травой, бесшумно опускалась и, наконец, улеглась на пригорке, чтобы полюбоваться игрой мышат. Если бы она видела когда-нибудь мультипликационные фильмы, она бы сказала: вот откуда это взялось! Таким образом, этим событиям можно было дать и другое объяснение: кошка переселилась в сентиментальный мир искусства, не столько связанный, сколько соотнесенный с нашим суровым миром и во всяком случае существующий с ним на равных правах.

Высунув розовый язык, протянув лапку, она осторожно цапнула одного мышонка. Писка она не услышала. Малыш перекувырнулся и юркнул в траву. Кошка смотрела на него изумрудными глазами. Но есть ей не хотелось, и она догадывалась, в чем была разница между этим новым существованием и прежней жизнью: здесь не было того, что называется необходимостью. Все, что она делала здесь, она делала по прихоти, а не по нужде. Ее не преследовали больше ни страх, ни голод, ни насилие, ни долг продолжения рода. И она поняла, что спаслась, как беглец, преследуемый полицией, которому удалось в последний момент пересечь государственную границу. Не видно было, чтобы день собирался смениться ночью. На этом острове не было бликов и теней. Большое туманное солнце стояло над косогором. Кошку стало клонить ко сну. Она зажмурилась, и что-то напомнившее ей прежнюю, сумеречную и нереальную жизнь закачалось на дне ее глаз.

Когда она проснулась, то увидела молочный ручей, текущий вверх по склону, увидела дерево с золотыми плодами и хвостами райских птиц, а также множество других вещей, о которых мы не имеем представления. Она выгнула спинку, беззвучно мяукнула и в белом одеянии невесты, с венцом на голове, пошла вверх по радуге, над которой дрожала, и растекалась, и расцветала вновь в туманной вышине огромная сверкающая улыбка Кота.


12. В каморке

Бахтареву казалось, что часы следят за его движениями. Продавленный диван ждал, когда на него возлягут. Вещи зажили вновь своей особенной жизнью. Он слонялся по комнате, пока ноги не подтащили его снова к поставцу. Принял еще одну порцию напитка. Вслед за тем чело его разгладилось, он расправил плечи и стал выше ростом. Он вошел в коридор, где чахлая лампочка разбрызгивала желтый свет. Громоздкий антикварный шкаф, напоминающий вход в усыпальницу, подпирал потолок полуразрушенными резными украшениями. В углу, перед дверью бабуси, было свалено барахло, стояли ведро и швабра… Давно уже бабуся собиралась устроить уборку в тайной комнате, но все не получалось, то неделя была тяжелая, то отключали воду, вернее же будет сказать, что все это было лишь поводом, чтобы не заглядывать в комнату.

Спешить было некуда, несколько минут Анатолий Самсонович развлекал себя тем, что покачивался с носков на пятки, пока не ткнулся носом в стекло. Оттянув угол рта, он рассматривал зубы. Пригладил, расчесал пятерней и взбил шевелюру. Под шкафом хранился ключ. Бахтарев поднялся, стряхивая пыль с пальцев, затем лицо его в тускло озаренном зеркале поехало вбок. В шкафу висели старые, пахнущие плесенью шелковые женские платья, его собственное демисезонное пальто и старухина кацавейка. Он принялся перевешивать вещи, вышиб из гнезд перекладину, извлек фанеру, служившую задней стенкой, и, наконец, вздохнув и театрально перекрестившись, шагнул в шкаф.

Совершая все эти мелкие действия, он испытал то, что должен испытывать читатель, когда ему рассказывают о какой-нибудь небывальщине: именно эти подробности, тусклый коридор, теснота шкафа, используемого не по назначению, долгие старания попасть ключом в замочную скважину, именно эта ничтожность и обстоятельность быта незаметно примиряют нас с тем, чего не может или по крайней мере не должно быть. Манипулируя ключом, наш герой вспомнил сцену на лестнице; на миг перед ним ожили нагло-испуганные глаза диковатого подростка. Отчего, подумал он, из тысячи мелких впечатлений застревает в памяти одно, чем оно важнее других? Жизнь состоит из ничего не значащих происшествий, дни похожи на лотерейные билеты и ничем не отличаются друг от друга, но один из них — чем черт не шутит? — вдруг может выиграть. Ключ повернулся, скрипнула дверь. Он промолвил:

«Это я».

Он медлил на пороге, чтобы дать привыкнуть глазам к дрогнувшему огоньку коптилки. Точней, это была не коптилка, изобретение новейшего времени, а древний и почтенный предмет — лампада толстого стекла, целый век висевшая перед образами, пока однажды не кончилось масло — кончилось раз и навсегда. Во дворе на чурбане, где отец рубил головы курам, богородица и угодник были подвергнуты ритуальной казни. То было время великих перемен и грозных событий. Теперь светильник был наполнен керосином и пылал не верой, а тем, что долговечнее всякой веры: тусклым отчаянием. Пахло копотью. Бахтарев пододвинул табуретку и сел. Напротив него на железной кровати прямо и не шевелясь сидел известковый старик, облаченный в черную пиджачную пару. Некоторое время он смотрел на сына ничего не выражающим взором, а затем медленно поворотил лысую голову к жене.

«Та-ак, — сказал Анатолий Самсонович, — здорово, батя… — Он обвел сидящих сумрачным взором. — Значит, так и будем сидеть, ждать у моря погоды. Почему свет не зажигаете?»

Он привстал, чтобы повернуть выключатель, но мать решительно запротестовала. Бахтарев вздохнул, заскрипел табуреткой. Сжав кулак, принялся пересчитывать костяшки. Их было шесть, и, следовательно, пальцев было шесть. В ужасе он разжал кулак. На руке было пять пальцев. Он потер лоб.

«Ай!» — вскрикнула женщина.

«Что такое?»

«Крыса! Сама видела».

Бахтарев схватил палку, висевшую на спинке кровати.

«Какая крыса, — пробормотал он, поглядывая по сторонам, — надо бы кошку принести… — Слово это слабым эхом отозвалось где-то в закоулке его памяти. — Чего вы боитесь? Никто сюда не зайдет, про эту комнату вообще никто не знает. Да если б даже и зашел? Документы у вас есть».

«Документы… Пачпорт сам знаешь какой».

«Какой-никакой, у других и такого нет… Ничего себе штучка. Антиквариат! — Он вертел в руках палку. — Ну-ка, батя, пройдись». «Повесь, где висела, не игрушка…»

«Что же мне с вами делать. Может, не заходить к вам вовсе? Вы тут сами по себе, я сам по себе».

«Сынок, — сказала мать. — Уж ты потерпи. Нам бы только отсидеться маленько. А там, может, и домой проберемся. Говорят, теперь можно».

«Да мне что, — возразил Бахтарев, — живите сколько хотите. Только, маманя, что я хочу сказать. Про деревню свою забудьте. Не было никакой деревни, ясно? Вы приехали ко мне в гости. Из Свердловска».

Снова наступила тишина, и стала внятной тайная жизнь вещей, треск обоев, шорох огня, бег ходиков на стене. Старик сидел не двигаясь, жена разглаживала юбку на коленях.

«Радио провести вам, что ли…»

«Ох. Лучше бы не надо».

Старик перевел глаза на Толю, губы его зашевелились, как если бы гипсовая статуя собиралась с мыслями. «Ты! — сказал он. — Ты не балуй!» «И верно, сынок. Упаси Бог, заметят». «Да кто заметит-то?»

«Говорят, теперь через радио все подслушивают». «Кто говорит?»

«Люди сказывали… Нас поумнее».

«Та-ак. Тут, я вижу, без поллитра не разберешься».

«Чего?»

«Да, говорю, без поллитра не разберешься». «Вот. Оно самое», — сказал старик.

«А это, между прочим, мысль», — сказал Бахтарев, встал и выглянул из шкафа в коридорчик. Здесь было теплей, чем в каморке родителей. Он окликнул бабусю. Немного спустя беззубый голос спросил: «Чего тебе?»

«Ты спишь?»

Бессмысленный вопрос: она никогда не спала — хотя, строго говоря, и не бодрствовала. Выбравшись из своего убежища, она прошаркала мимо Толи по коридору и вернулась, неся стакан и графинчик.

«Меньше не могла? — сказал иронически Анатолий Самсонович. — Еще два стакана неси». «Да куды им?» «Неси, говорю…»

«Ужли пить будут?» — спросила она, возвращаясь.

«Присоединяйся. Веселей будет».

«О-ох. Боюсь я этих мертвецов».

«Какие они мертвецы, ты что, рехнулась?»

«Обыкновенные. И мы там будем».

«Там, — сказал он наставительно. — А здесь другое дело. Ты капли принимаешь?»

«Принимаю… Да что толку?» «Вот и я вижу».

«Принимай — не принимай, а кого Бог прибрал, того уж не вернешь!» — сказала бабуся.

«Ладно, — сказал Бахтарев. Ему не хотелось возвращаться к спору, в котором обе стороны по-своему были правы. — Ты не беспокойся: живут и пусть живут. Никто не узнает».

«Да хоть бы и узнали, — сказала она презрительно, — чего с покойников-то возьмешь?.. Точно тебе говорю, — зашептала она, — померли оба, и не сомневайся… Сам посчитай. Сколько тебе было, когда ты ушел, семнадцать? На другую весну мать твоя как раз и померла».

«Ты мне скажи, — спросил он, — ты сама, своими глазами видела?»

«Чего видела?»

«Как ее хоронили. Сама, говорю, видела?»

«Ничего я не видела, — сказала она сердито. — Почта-то у нас, сам знаешь, как работает. Пока сообчат, пока что».

«Так. С вами не соскучишься. Похоронили, значит, а она теперь сама пожаловала. Без билета с того света».

«Кто ж его знает, может, и без билета».

«А отец?»

«Чего отец?»

«Он что, тоже?..»

«А пес его разберет… он тебе все равно неродной. Ты отца-то, чай, и не помнишь. И не надо его помнить, Бог с ним совсем… Отца твово, бу-бу-бу-бу…»

«Да они не слышат».

«Бу-бу-бу…»

«Что? Говори нормальным голосом».

«Вот я и говорю, — сказала она. — И никто о нем с тех пор слыхом не слышал. И фамилии такой больше нет. Материна твоя фамилия».

«Принеси чего-нибудь закусить».


13. Маловероятно, и тем не менее

Вот, думал он, стоя в шкафу, открою дверь, а там никого нет: ни живых, ни мертвых, пустая кровать и коптилка… Вот сейчас войду, а там и кровати нет. И всякий раз, сколько ни буду стучаться, будет что-нибудь исчезать, и в конце концов пропадет все, и дверь не откроется, потому что нет там никакой двери… Может, старуха права? — думал Бахтарев. Это была игра с реальностью, занятие, памятное каждому со времен детства: вот закрою глаза, а потом открою, и окажется, что ничего нет. На миг его охватило чувство недоверия к миру, странное для человека эпохи триумфа материалистического мировоззрения, — а может быть, как раз для этой эпохи и характерное. Если уж таким удивительным образом обнаружилась комната, которой не должно было быть, а затем появились люди, которые тоже вроде бы уже не существовали, то отчего бы не допустить, что и дальше здесь будут происходить необъяснимые вещи.

Быть может, разумному пониманию природы чудес будет способствовать вероятностный подход к действительности: тогда окажется, что чудо не есть то, чего не может быть, а лишь то, что мы считали маловероятным. Мы не заметили, как мир контрастов и четких контуров уступил место миру вероятностей. В этом мире вещи погружены в зыбкую светотень, это уже не вещи, а явления. Сущности пожираются событиями, объекты не столько существуют, сколько обладают склонностью существовать; больше нельзя говорить о явлении, что оно есть или что его нет, должно или не должно быть, — приходится лишь констатировать, что оно более или менее невероятно. Бывшая причинность разгуливает в облаке мерцающей возможности, и если прежде Фигаро мог быть здесь или там, то в вероятностном мире он размазан по сцене: Фигаро здесь (с вероятностью р ) и Фигаро там (с вероятностью 1 — р ).

«Вот, — провозгласил Анатолий Бахтарев, появляясь с питейными принадлежностями, — а сейчас мы организуем закуску…» Мать сказала:

«Сынок… Отцу бы надо нужду справить». «А тут вроде был…» «Да она его унесла».

«Сейчас все организуем. Что я хотел сказать… Дело в том, что… — Он потер лоб. — В общем, жизнь так сложилась, что вы в одну сторону, я в другую… Что там у вас произошло, мне даже толком неизвестно… Но ведь ежели, скажем, всю твою родню ликвидировали как класс, если… не знаю, правда это или нет?..»

«Правда, сынок, все правда».

Он снова вышел в коридор.

«Бабуль!»

«Чего тебе?»

«Тащи горшок».

«Так вот… Если — бабка рассказывала — вас, папаня, обложили таким налогом, что его и выплатить невозможно, потом погнали всех на работы, расчищать железную дорогу… или что там… верно я говорю?»

«Верно, верно».

«…а когда вернулись, то оказалось, что все конфисковано, только и осталось что медный чайник да, может, вот эта фигня, — он показал на лампаду, — вот так, а тут как раз подоспело раскулачивание, и вроде бы ты подговорила кого-то — или батя, не знаю… поджечь избу, дескать, раз в ней не жить, так пущай и никому не достанется… Если все так и было, то что же мне теперь остается предположить? Бабка-то уверяет, что ты просто-напросто померла в тридцать первом году. Это как же считать?»

«Померла, сынок, и косточки зарыли. Все померли…»

«М-да. Может, так оно и лучше считать-то? Может, мы с вами существуем в двух разных временах. Не Бог весть какая остроумная мысль, да ведь отечественная история на все способна. В моей жизни вас давно нет, а в вашей вы все еще существуете. Наперекор стихиям… Вот и папаня со мной согласен, — сказал весело Бахтарев, разливая водку. — Чего молчишь-то? Небось доволен, что на старости лет повидались? Ты, поди, и не знал, что у тебя сын в Москве».

«Это он на рюмку радуется», — сказала мать.

«Кабы не знал, — прохрипел старик, — то бы и не поехали».

«Ведь если вдуматься, то только так и можно объяснить нашу жизнь, — продолжал Бахтарев. — Вот индусы додумались до того, что Душа переходит из одного существования в другое. А мы живем сразу в двух существованиях. Причем обе жизни не сходятся до такой степени, что если, скажем, ты живешь в одной жизни, то уж в другой наверняка жить не можешь. Получается, что одна из этих жизней мнимая, вроде сна, а другая настоящая, — но какая именно? Вот в чем вопрос. Если считать, что революция и коллективизация, и вообще все это… Если считать, что это и есть настоящая жизнь, то тогда нас всех давно уже нет на свете, нам только снится, что мы живем, а на самом деле нас давно выбросили с нашими мешками, вытолкнули на ходу из вагона, и какие-то волосатые мужики из лесов поделили наше барахло, а нас самих закопали. А если, наоборот, считать, что мы живы, тогда что же?.. Тогда все остальное, и новая жизнь, и колхозы, — не что иное, как чудный сон. Ты как, батя, считаешь?»

«Сынок… Ты бы, что ль, сам принес».

«Успеется, — сказал старик. — И не то терпели».

Он сделал движение в сторону стола, но мать ловко шлепнула его по руке, и он застыл, медленно моргая пленками век. Она поднесла стаканчик к его рту.

«С Богом», — насупившись, промолвил Бахтарев. Старик вытянул губы и всосал в себя содержимое. Мать допила остаток и утерла губы. Оба смотрели перед собой остекленевшими глазами, как на фотографии. Минуту спустя в дверь поскреблись. Старики сидели неподвижно, оттого ли, что страх сковал их, или в самом деле превратившись в собственное изображение.

Снова кто-то еле слышно подергал за ручку. Бахтарев встал, это была бабуся с горшком, объяснявшаяся знаками. Он закусил губу. Все дальнейшее напоминало стремительную смену декораций. Бабуся заметалась по коридору. Щелкнул выключатель, и сцена погрузилась во тьму. Важно кивнув потусторонним жителям, Бахтарев неслышно прикрыл за собой дверь и выбрался из шкафа.

В минуту опасности герой нашего рассказа, шествующий навстречу врагу, являет собой чудесное смешение мужицкой хитрости с истинно городской nonchalance2 и обаянием люмпена. Сладко зевая, натягивая через голову свитер, Анатолий Самсонович вышел в гостиную.


14. Нечто из области футурологии и экологии

«Судьбу!» «Судьбу!»

Словно рог герольда, из подворотни доносится зычный голос. Из переулка во двор, оглядывая этажи натренированным оком, идет вдохновенный кудесник.

«Предсказываю судьбу. Имею рекомендации от знаменитых ясновидящих. Выдаю письменное заключение с гарантией. Кто желает узнать, что его ожидает? Что было, что будет, что скрыто в тумане времен. Не все сразу, по очереди!» — говорит прорицатель, точно в самом деле осаждаемый толпой. И вот уже кто-то, шмыгая носом, приблизился к старому неряшливому человеку, стоящему посреди двора с лотком и носатой птицей на ладони. Кто сейчас помнит эту птицу? — или лучше сказать: кто из нас ее не помнит?..

«Матильда, — сказал продавец будущего, — помоги молодому человеку узнать то, чего никакая наука не знает. Но только всю правду, Матильда. Всю правду!»

Лиловый старческий глаз вещей птицы затянулся белой пленкой. Матильда повела носом, клюнула, но не попала, клюнула снова.

«Не здесь, — закричал продавец, — дома прочтешь! Наедине со своей судьбой. Что было, что будет… Предсказываю судьбу, удачу в любви, утешение в старости!»

Внимательный наблюдатель мог заметить, что вариантов того, что нас ожидало, было не так уж много. В лотке лежало полтора десятка билетов. Будущее, как и прошлое, не отличалось разнообразием, и к чести прорицателя нужно сказать, что лучшая часть его прогнозов сбылась. Во всяком случае, процент попаданий был не меньше, чем у основоположников научного коммунизма, занимавшихся, как известно, аналогичными проблемами. Продавец будущего не знал, что его скромный промысел достиг высот, на которых царило самое передовое учение. Кое-чего он не предвидел: например, того, что случилось очень скоро; что на крышах завоют сирены, люди с детьми на руках побегут к подземельям метро и весь дом превратится в гору щебня. Но этого не в силах было предсказать и великое учение.

То было время высокой уличной конъюнктуры и процветающей коммерции. Следом за прорицателем появился продавец чистого воздуха, вкатил во двор свою тачечку, и толпа детей обступила его, как хор — солиста.

«Здоровье прежде всего, — запел он высоким тенором, — в здоровом теле здоровый дух, как сказал бессмертный Аристотель. Свежий, свежайший воздух! Озон из сосновых лесов!»

Толпа расступилась. Девочка в коротком расстегнутом пальто, руки в карманах, приблизилась к батарее бутылей и пузырьков, заткнутых бумагой. Продавец широким жестом предлагал товар, цитировал Аристотеля.

Она протянула руку к самой большой бутылке. «Здесь три литра, хватит ли у тебя денег?» — спросил продавец воздуха.

Девочка вытащила бумажную пробку и принюхалась. «Что ты делаешь? Выпустишь воздух!»

«Не бзди, заплачу, — проговорила она надменно, — что-то воздух у тебя несвежий…»

«Самый чистый и здоровый воздух, — сказал продавец. — Озон». Она вручила ему трешку, происхождение которой читателю уже известно.

«Получай. Дыши на здоровье», — сказал он торжественно. «Сдачу».

«Какую сдачу?»

«Как какую? С трех рублей».

«С каких это трех рублей? — удивился продавец. — Я что-то не помню. Вот свидетели. Товар продан. Свежий воздух, — кричал он, задрав голову, — из сосновых и лиственных лесов!»

«Ах ты, сволочь, — сказала девочка. — Гад! Спекулянт паршивый. У, спекулянт! Сейчас милицию позову».

«Все будьте свидетелями, — сказал продавец воздуха. — Между прочим, я вообще не уверен, расплатилась ли она со мной… Мало того что не заплатили! Меня же еще и оскорбляют».

Девочка уставилась на него косящими черными глазами, ноздри ее раздувались. Но общественное мнение было не на ее стороне. Продавец воздуха был уважаемой личностью. Бутылки брякали в его повозке, он спешил к воротам.

Руки неохота марать об тебя, говнюка», — пробормотала она.


15. Вера не требует доказательств, скорей доказательства нуждаются в вере

В подвале дома размещалась котельная, так по крайней мере она обозначена на плане. Но планы и действительность не одно и то же. В подвале обретался некий жилец, личность весьма неординарная, чтобы не сказать загадочная.

Время от времени он пропадал (и однажды пропал навсегда), то есть не то чтобы уходил или уезжал в командировку, но исчезал в буквальном смысле слова: согласно его собственному разъяснению, удалялся беседовать с Богом. В некоторых преданиях рассказывается о людях, которые время от времени восходят на небо, может быть, то же происходило и с ним. Кто-то сказал девочке, что старик в больнице. Она разыскала эту больницу, не отличимую, как почти все больницы в нашем городе, от богадельни, проникла в мужское отделение и обошла все палаты. Тяжкий запах мочи встретил ее еще на лестнице, так что ее приношение пришлось бы весьма кстати. Ей сказали, что деда увезли в перевязочную. Она брела по коридору, держа под мышкой завернутую в газету бутылку с сосновым воздухом, дежурная сестра бежала за ней, крича, как все и всегда ей кричали: ты кто? тебе что тут надо? Девочка храбро дернула белую застекленную дверь, и ей чуть не стало дурно от того, что она там увидала, но это был не дед.

Спустя несколько дней он объявился. Подвал находился под лестницей; по узким выщербленным ступенькам она сошла вниз, беззвучно прикрыла за собой дверь с надписью «Вход в котельную. Посторонним вход воспрещен»; на ней еще можно было различить дореволюционные твердые знаки. Пробираясь во тьме, девочка открывала и закрывала глаза, и это было все равно что включать и выключать перегоревшую лампочку — так, играя сама с собой, она продвигалась вперед с протянутой рукой, пока не наткнулась на другую дверь, нашарила справа косо прибитый к косяку предмет и поднесла пальцы к губам, как учил дед.

И это тоже было игрой, другими словами, и здесь веру заменяла конвенция. Не в том дело, что в амулете таилась чудесная сила, охраняющая порог, а в том, что нужно было вести себя так, словно этот факт не подлежит сомнению. Ошибка думать, что такого рода конвенции составляют привилегию детства: в мире, где жила девочка, взрослые продолжали играть, одни в религию, другие в государственный патриотизм, и не слишком задумывались о том, существует ли Бог на самом деле и действительно ли им выпало жить в стране, счастливей которой нет и не было во всем свете. Однако ритуал способен индуцировать веру, что и отличало взрослых от детей. Возможно, именно в этом состоял секрет эпохи. Рассказывают, что к одному знаменитому математику пришел гость и, увидев над дверью подкову, спросил: неужели он верит во всю эту чепуху? На что ученый ответил: «Разумеется, нет. Но говорят, подкова приносит счастье и тому, кто в нее не верит».

Итак, она прикоснулась к мезузе3, поцеловала пальцы, вошла в комнату под низким потолком, некогда служившую жилищем истопника, и дед, сидевший над книгами, повернул к ней седые кудри.


16. Хождение вокруг да около

Он объяснил, что беседовал с Богом. Она спросила: где? «Что значит — где?»

«Где ты беседовал, гад?» — крикнула девочка.

Дед сказал, что такие вопросы в данном случае неуместны. С Богом невозможно встретиться, как встречаются под часами.

«Где ты был?» — настаивала она. Дед воззрился на нее зелеными выцветшими глазами — лучше сказать, смотрел сквозь нее, словно увидел сзади кого-то: может быть, вошедшего ангела. Она обернулась. Дверь была закрыта.

«Ты что, оглох?»

Старик придуривался, изображая слабоумного, и вся ее власть, основанная на праве нарушать законы и правила, здесь теряла силу. Ибо он умудрялся игнорировать не только эти правила, но и законы природы.

«Возможно, что ты права. Возможно, что я оглох, — сказал он наконец. — Но не в этом дело. Я просто думаю, как ответить на твой вопрос. В определенном смысле… э-э… нигде!»

«Врешь, ты был в больнице».

«Я этого не отрицаю. Хотя и не подтверждаю».

«У-у, гад, — пробормотала она. — Как дам…»

«Пожалуйста, не пугай меня, — сказал дед, — тем более, что я не боюсь… Ты что, там была?» — спросил он подозрительно.

«Вот еще, буду я за тобой бегать».

«Сейчас будет чай. Ты ведь хочешь чаю?.. Как мама поживает, что У нее нового?»

Девочка расхаживала по комнате, помахивая полами пальто.

«Ты бы могла уделять ей больше внимания. Перестань свистеть… Ты должна уделять ей больше внимания, потому что у тебя больше никого нет».

«Только поэтому? — сказала она презрительно. — А ты?»

Скрестив ноги, она стояла посреди комнаты с единственным, никогда не открывавшимся окошком под потолком.

«О-хо-хо, — вздохнул дед, — неважная собственность!» Выбравшись из кресла, он зашаркал в угол, где на побеленном приступке стояли кастрюли и керосинка; когда-то это была плита. Девочка смотрела ему в спину, на разошедшуюся по шву жилетку, высоко подтянутые мешкообразные штаны и ермолку ученого, из-под которой вились его кудри.

«Дед, у меня к тебе дело…»

«Прекрасно, что ты пришла. Вот мы и поговорим…» «Да не хочу я твоего чая».

Ей было ясно, что он хочет увильнуть от серьезного разговора. Он продолжал:

«Как тебе хорошо должно быть известно, я не могу встречаться с твоей матерью, и ей это тоже известно. Конечно, она могла бы поинтересоваться, жив ли я… Но мы должны вести себя, словно мы чужие люди, и это привело к тому, что мы в самом деле стали чужими людьми».

«Чего ж ты тогда спрашиваешь?» — буркнула она.

«Я спрашиваю, потому что мне это небезразлично и потому что это твоя мать. Но я не хотел бы дальше вести разговор на эту тему».

«Это почему?» — спросила девочка и поперхнулась горячим чаем. Он потянулся к ее чашке и налил ей в блюдечко.

«По причине твоего возраста, — объяснил он, — вот когда вырастешь, поймешь, почему я не могу обсуждать с тобой эти вопросы».

«Он враг народа. Сволочь».

«Будем считать, что так. Будем пить чай, будем сквернословить, будем вести себя как нам вздумается…» «Дед. Я намерена с тобой поговорить».

«Поговорить, пожалуйста… Со мной можно говорить о чем угодно. Потому что меня все равно что нет, меня не существует, чему я, кстати сказать, весьма рад! Хотя в то же время я еще здесь. А вот он… — сказал он, закрывая глаза, — вот его в самом деле больше нет, но для людей, я хочу сказать — для злых людей, он существует. Он существует для того, чтобы люди могли причинить зло тебе и твоей матери».

«Он хотел нас продать».

«Кого это — нас?»

«Всех. Нашу страну».

«Этого я не знаю. Чтобы продать какую-нибудь вещь, надо быть прежде всего ее хозяином». Молчали, пили чай.

«Я не знаю, что он такого сделал, — сказал дед. — Я его отец и не отрекаюсь от него, но я не могу сказать, что он сделал, хотя думаю, что ничего не сделал. Ты должна знать, что людей, э-э… изымают не потому, что они что-то делают, хотя это тоже имеет место, а по государственным соображениям. А государственные соображения обсуждать не полагается. Следовательно, не подлежит обсуждению и вопрос, что сделал твой отец».

Рассуждение успокоило его, чаепитие было закончено. Дед сидел в кресле с подлокотниками и высокой резной спинкой, которую венчала царственная птица, точнее, то, что некогда было птицей: деревянные крылья с остатками позолоты и лапы, вцепившиеся в бордюр. Убаюканный собственным голосом, он покоился под сенью этих крыльев, закрыв глаза, и внезапно девочку объял ужас — дед казался мертвым.

Ее гипнотический взгляд сделал свое дело: старик кашлянул, пожевал губами. Она спросила: «Это тебе твой Бог сказал?»

«Что значит — мой? — произнес он, не открывая глаз. — Он не только мой, но и твой». «На кой он мне…»

«Что значит на кой? Он существует независимо от того, веришь ты в него или нет. Кроме того, он мог бы то же самое сказать о тебе: что он в тебя не верит. И значит, тебя нет! Важно не то, верим ли мы в Бога, важно то, верит ли он в нас. Так вот он в тебя верит».

«Дед, — сказала она в отчаянии, — як тебе по делу пришла!»

Он молчал, с аппетитом пережевывал что-то вкусное, он был слабоумен, а может быть, всеведущ. Точнее, он был и то, и другое. Следовало бы применить власть. Но силы изменили девочке, она стояла посреди комнаты, потрясенная тем, что собиралась сказать. Она прошлась по комнате. Дед сидел, скрытый спинкой кресла, коричневая рука лежала на подлокотнике, как лапа орла, у которого не осталось ни тела, ни головы; он готовился разговаривать с Богом, с этим Ничто, в которое превращается каждый, кто приближается к нему. «Дед, а дед…» — проговорила она. Он сделал рукой неопределенный жест. Птица слабо взмахнула когтистой лапой, и это был весь ответ.

«Кхм!.. Что случилось?»

«Я сейчас открою тебе страшную тайну. Дед… я влюблена!» «Это бывает. Не рано ли?» Она подбежала к креслу.

«А это не твое собачье дело, старая перечница!»

«Насколько мне известно, — сказал он, — это выражение обычно употребляют по отношению к женщинам. Если не мое дело, то для чего весь этот разговор? Может быть, мы… — прохрипел он, хватаясь за подлокотники, — выпьем чайку?..»

«Мы уже пили!»

«Ты расскажешь мне по порядку, что случилось. — Он встал. — В твоем возрасте обычно…»

«Дурак. Обычно, обычно…» — сказала она, наклонившись над керосинкой, так что пламя осветило ее щеки, и дунула изо всех сил. Маслянистая вонь пронеслась в воздухе. Девочка плыла по комнате, раскачиваясь, раскинув руки, полузакрыв глаза. Кожа да кости, подумал он. «На-ля-ля…» Вирсавия на пороге юности. Царица Савская!

Он опустился в кресло. Пение прекратилось.

«Дед, поколдуй», — донесся ее голос.

Он не отзывался.

«Я хочу, чтобы он воспылал ко мне безумной любовью… Ты почему молчишь, старая кочерга? На-ля-ля-ляля-ляля. Взмыл орлом от гор высоких. Сизокрылый ве-е-ли-и-кан! Дед, как ты думаешь: если любят, то обязательно надо жить?»

«Надо умереть».

«Я не об этом…»

«Что ты называешь жизнью?»

«Я решила покончить жизнь самоубийством».

«Самоубийством, с какой стати?»

«Чтобы он понял».

Старик смотрел в темнеющее пространство светящимися водянисто-зелеными глазами, и рука его, точно рука слепца, искала девочку.

«У тебя слишком короткие волосы, — проговорил он, — если ты хочешь, чтобы на тебя обратили внимание, ты должна отрастить волосы… Вся сила женщины в волосах».

«А я, может, не хочу быть женщиной».

«Да, но это случится».

Несколько минут спустя он уже спал, громко храпел на своем троне под обезглавленным археоптериксом, уста его раскрылись, голова в ермолке свесилась на грудь. Девочка ловко вставила ему в рот трубку. Дед схватил чубук беззубыми челюстями. Нахмурившись, она чиркнула спичкой, старец выпустил облако дыма, окончательно пробудился и страшно, сотрясаясь всем телом, раскашлялся.

«И кем же… — хрипел он. — Кем же ты хочешь быть? Как же ты хочешь, чтобы тебя полюбили?»

«Балда, — сказала она веско. — Я пошутила, а он поверил».


17. Облава

Управдом сказал:

«Вы уж нас извините. Все мы люди занятые, вот и получается, что приходишь не вовремя… Вы, стало быть, в ночную смену работаете?»

«Тружусь, — зевал Бахтарев. — Можно сказать, в поте лица».

«А где, позвольте полюбопытствовать?»

«Да тут… в одном ЦКБ».

«По инженерной части, что ль?»

«В этом роде».

«Ясненько. Что ж, там и по ночам работают?»

«Именно, — пояснил Бахтарев. — Номерной завод». «Ага. Ну-ну… А я смотрю, диван у вас прибран». «Да я там прикорнул». «Где же это там?»

«В ее комнате, — сказал Бахтарев. — Только что же это мы стоим. Бабуль! Ты бы нам что-нибудь сообразила».

«Не стоит, мы ненадолго», — возразил управдом.

«Мы постоим», — сказал милиционер басом.

«Так вот… извините, позабыл, как вас по батюшке. Анатолий…?»

«Соломонович».

«Это как понимать? По документам вроде бы…» «Мало ли что по документам».

Управдом отстегнул клапан изношенного, как многорожавшее чрево, портфеля и выложил на стол папку.

«Так, — сказал он. — У нас сегодня вроде не праздник, ты как считаешь, Петр Иванович?»

«Не праздник», — сказал милиционер.

«И я так думаю. Вот когда будет праздник, будем шутить, анекдоты будем рассказывать. А сейчас смеяться не время. Нам, уважаемый, смеяться не о чем. Вот тут на вас… разрешите, я уж сяду, да и товарищ участковый устал стоять. Садись, Петр Иванович, в ногах правды нет».

«Мы постоим», — сказал Петр Иванович.

«Тут на вас сигнал поступил…»

«Какой сигнал?»

«Обыкновенный… Пускаете к себе непрописанных граждан». «Разрешите взглянуть?» — спросил Бахтарев, укрепляя на носу пенсне.

«Потом, успеется», — сказал управдом, кладя руки на папку.

Бахтарев устремил вопросительный взгляд на бабусю.

«Каких таких граждан, мы никаких граждан не пущаем. Если, может, кто зашел али гости…»

«Гости гостями, — прервал ее управдом, — а вот кто у вас в комнате живет?»

«В комнате живет она, а я живу здесь».

«О том, где вы живете и как вы живете, мы знаем… А вот что касаемо жильцов, чудес на свете не бывает: уж коли люди живут, значит, и площадь нашлась. Ну что ж, — вздохнул управдом. — Пошли, Петр Иванович, поглядим».

«Товарищ управдом…» — произнес Бахтарев, обратив на него глубокий взгляд.

«Гусь свинье не товарищ», — отвечал управдом. Он опустил папку в портфель и щелкнул замком.

«Признаться, мне трудно следить за вашей мыслью… Я не знаю, о чем пишет неизвестный мне автор документа, который вы называете сигналом. Но кто же может быть лучше осведомлен о положении в квартире, чем сам хозяин? Сами посудите, — говорил Бахтарев, идя следом за управдомом, — когда встал вопрос о проживании на моей площади тети, я не медлил ни одного дня с оформлением прописки, своевременно поставив в известность лично вас. Так что вы могли убедиться, что жилищное законодательство мне известно, а следовательно…»

«Известно-то известно. Нам тоже кое-что известно. Показывай, чего там…»

«Может быть, — предположил Бахтарев, — они под диваном?» «Кто под диваном?» «Непрописанные граждане».

«В другой раз, — терпеливо сказал управдом. — В другой раз будем шутить, анекдоты рассказывать. — Щелкнул выключатель, но свет не зажегся. — У вас что, нет лампочки?»

«Должно, перегорела», — пролепетала бабуся.

«Откройте дверь из другой комнаты».

«Из которой?»

«Ага, значит, есть еще одна комната!» «Какая такая комната?»

«А вот мы сейчас увидим. Вот мы сейчас и пошутим, и посмеемся».

«Вывернута», — сказал милиционер, стоя на чем-то. Вспыхнул свет, в ту же минуту высокая и нескладная фигура Петра Ивановича с грохотом обрушилась на пол.

«Ах ты, родной, да как же ты…»

«Это я у тебя должен спросить, — сказал в сердцах Петр Иванович, расшвыривая сапогом обломки, — как, как… Чего ты мне дала! Сначала лампочку выворачивают, потом рухлядь какую-то подсовывают… Давай, — сказал он управдому, — где тут у них комната? Составляй акт, и кончаем это дело».

«Старшина прав. Давайте составлять акт».

«Акт?» — спросил управдом.

«Акт о проверке квартиры, как видите, тут никого нет». «А ты не спеши, — проворковал управдом, — всему свой черед, будет и акт… ну-ка, будьте так добреньки, отворите гардероб». «Баба, где тут у нас ключи от шкафа?» «Чего?»

«Никаких ключей не требуется, — сказал управдом, берясь за створки, — как же это вы так в собственном гардеробе не разбираетесь? Так… платья, верхняя одежда. А это что?»

«Pardon, не вижу».

«Зато я вижу!»

«Если вы намерены производить в квартире обыск, то на это должны быть законные основания. Должен быть соответствующий документ».

«Будет тебе и документ, и основание, все будет… — голос управдома доносился из шкафа. — Вот! Это что?»

Все столпились, загородив свет.

«Задняя стенка, — сказал управдом. — Где задняя стенка? Нет задней стенки. Петр Иванович, полюбуйся. Ну-ка. Отодвинуть».

«Позвольте, как это?..»

«Отодвинуть шкаф!» — рявкнул управдом.

Когда огромный шатающийся шкаф был повернут боком и перегородил коридор, так что Толя с бабусей оказались с одной стороны, а начальство с другой, в столовой раздался медленный звон, и оставалось только ломать голову, каким образом часы могут бить, если они не ходят. Все невольно прислушались. Бронзовые листья с мертвых дерев один за другим падали в воду.

Управдом, сидя на корточках, изучал плинтус. Странным образом, однако, поиски таинственной двери ни к чему не привели. Словно вещам надоело валять дурака, и все вернулось на свои места: стена была как стена, плинтус как плинтус. Анатолий Самсонович с достоинством снял и вновь водрузил на переносицу пенсне. Милиционер молча курил, щуря глаз. «Ну вот что, — молвил он наконец. — Советую отремонтировать мебель. Вставить заднюю стенку, опять же это, — он покосился на обломки, — привести в порядок. Все-таки антиквариат… Счастливо оставаться». На управдома он не смотрел.


18. Вариации на дальневосточную тему

Обе челюсти бабуси лежали на табуретке, сама она покоилась на железной кровати и пережевывала беззубым ртом необыкновенные впечатления этого дня. Явление управдома повергло ее в панический страх. Каково же было тем двоим, когда они услыхали голоса и топанье милицейских сапог.

Думая об этом, она спохватилась, что как же они могут испугаться, если их, можно сказать, не существует. Эта простая мысль успокоила ее. Наш душевный комфорт восстанавливается, коль скоро нам удается убедить себя, что абсурд мира есть всего лишь аберрация нашего зрения. Легче допустить непорядок в собственной голове, чем ошибку в конструкции мира; так и бабуся утешала себя ссылкой на собственную забывчивость.

Она не спала, но и не бодрствовала. Состояние, в которое она погрузилась, нельзя было назвать возвращением в прошлое, еще меньше годилось бы для него модное слово медитация. Скорее грезы наяву. Другими словами, она как бы являла собой, и притом в самой непосредственной форме, давнюю философскую контроверзу: что нужно считать действительностью, наше бодрствование или нашу жизнь во сне?

Тем не менее у бабуси было серьезное преимущество перед хань-ским мыслителем, которому снилось, что он стал махаоном, после чего, проснувшись, он спросил себя: не снится ли махаону, что он человек? Думая о том же, другой мудрец, живший в Пор-Рояле, записал в своих тетрадках поразившую его мысль о том, что, если бы сапожнику снилось, что он король, он был бы не менее счастлив, чем король, которому снится, что он сапожник; если бы каждую ночь мы видели одно и то же, реальность сна была бы для нас не менее очевидной, чем реальность дневной жизни. Что же в таком случае есть сон и что — бодрствование? Преимущество бабуси перед философами, притом что они были учеными людьми, а она простой женщиной, состояло в том, что ей не нужно было выбирать. Ибо она поднялась на более высокую ступень созерцания. Ей не надо было ломать голову, которая из двух реальностей подлинная: обе были несомненны и не только не исключали друг друга, но составляли одно. Как уже сказано, бабуся грезила наяву — и, сама того не ведая, одержала победу над временем.

Ничто так не обнажает нашу беспомощность перед временем, как пробуждение. Во сне мы преодолеваем время, но, проснувшись, видим, что победа была мнимой. Время кажется необходимым условием бытия, однако сон убеждает нас, что можно жить вне времени. Сон показывает, чем была бы наша жизнь вне времени; во всяком случае, она была бы не менее полной, не менее богатой впечатлениями, не менее насыщенной чувствами. Тем ужасней сознание порабощенности временем, когда мы просыпаемся. И напрашивается простая мысль: если время и временность — атрибут бытия, то с таким же правом их можно считать и принадлежностью небытия. Иначе говоря, жизнь во времени еще не доказывает, что мы живем на самом деле. С тем же успехом можно считать, что мы двинулись в путь только потому, что сидим в вагоне, между тем как вагон отцеплен. Время есть нечто возникшее из ничего, чтобы, не успев стать чем-то, снова уйти в ничто. Время есть именно то, что превращает нашу жизнь в ничто, прежде чем мы сами превратимся в прах, а мир сгорит или окоченеет. Бабуся была человеком, который бодрствовал, не просыпаясь, — иначе не скажешь. Она жила посреди своей долгой жизни, где все — прошлое и настоящее — принадлежало ей, все присутствовало как не подвластная времени действительность. Она жила одновременно в нескольких временах, которые слились в одно неподвижное время, похожее на вечность, а это и означает, что она жила над временем — привилегия, которой пользуются иногда старые люди. Умолкни, Паскаль; философы, снимите шапки.

Итак, не требовалось особых усилий ума или воображения, чтобы связать концы с концами, примириться с посмертным существованием сестры и старика, думать о них так, будто они в самом деле живы. Мысль о том, что покойники могут возвращаться, особенно по нынешним временам, когда и похоронить-то толком не дадут, сама по себе не казалась бабусе несообразной. Она закрыла глаза, и ей пригрезилось, что стучат в окно. Она встала. Взяла у почтальона, засыпанного снегом полумертвого старика, сложенную вчетверо бумажку, но он все еще стоял у ворот, с сумой и палкой, это был не почтальон, а просто нищий, которому велели отнести телеграмму. Она вынесла ему какие-то куски. Он тут же начал жевать. Она развернула бумажку, мокрую от снега, буквы расплылись, да и читала она с трудом, но догадалась, что это телеграмма о смерти. Через открытую дверь доносился скрип валенок удалявшегося вестника и голос управдома. Она уже совсем очнулась и понесла телеграмму племяннику в доказательство того, что она была права и Надежда, мать Толи, умерла в самом деле, но, войдя в гостиную, увидела, что управдом не ушел, а сидит за столом, прислонив портфель к ножке стула; этот портфель был точная копия сумки почтальона. Толя сидел напротив. Он взглянул мельком на бабусю, и она поняла, что ей не надо торчать здесь: разговор шел негромкий, доверительный. Она поплелась на кухню, забыв про телеграмму, да и не было никакой телеграммы.

«Ты мне шарики не крути, — говорил тем временем управдом, — думаешь, я ничего не понимаю? Мне все известно… А что мне еще оставалось делать? Поступил сигнал, надо реагировать. Не реагировать нельзя. Писарей этих знаешь сколько развелось? Вот и лазаешь по лестницам, вместо того чтобы делом заниматься, крышу, понимаешь, ремонтировать, к отопительному сезону готовиться. Опять же котельную привести в порядок давно пора, каждый год одно и то же: завезут уголь, куды я его дену?.. Нет! бросай все, иди проверяй; как же, сигнал поступил!»

Управдом умолк, погрузившись в думу.

«Другой бы на моем месте… — проговорил он. — Чего церемониться? Вскрыл комнату, акт о проживании без прописки, двадцать четыре часа! И поминай как звали. Ты мне спасибо скажи, старому дураку, что я тебя от неприятности оберег».

Он встал прикрыть дверь на кухню.

«Да она свой человек», — сказал Бахтарев.

«Свои-то и пишут… Давай с тобой так договоримся. Есть помещение, нет помещения, я об этом ничего не знаю. Я произвел проверку, в присутствии участкового, посторонних лиц не обнаружено — так и запишем. Но и ты! — Он затряс пальцем. — Веди себя как положено!»

«Это как понимать?»

«А вот так. Как надо, так и понимай. Я, как бы это сказать, тебе не чужой. Ясно?» «Нет. Неясно».

«Неясно; ну что ж. Так и запишем». «А что я такого сделал?»

«Вот, — сказал управдом, показывая на Толю пальцем. — Вот теперь ты меня понял. Ах ты, мать твою ети!.. Что сделал. Да ничего ты не сделал! А пора бы уж и сделать. Пора отвечать за свои поступки».

«Бабуся!» — позвал Бахтарев.

«Какая там еще бабуся, не надо нам никакой бабуси… У нас разговор конфиденциальный».

«Ты бы нам сообразила».

Управдом покосился на привидение, высунувшееся из кухни; дверь быстро закрылась.

«Артист, ох, артист, — сказал он. — Со смены пришел, всю ночь трудился… С бабами в постели трудиться, это ты мастер! Ты мне прямо ответь: ты на какие средства живешь? Ты чей хлеб ешь, а?.. Ты мой хлеб ешь, на мои деньги существуешь!» — с грозным вдохновением заключил управдом.


19. Продолжение. Мысли бабуси о разных предметах

Старуха снова думала о том, что если уж сам Семен Кузьмич подтверждает, что каморка за стеной есть, значит, так тому и быть; а ежели ничего не нашли, значит, Бог помогает. Затем мысли ее отвлеклись. В памяти всплыло, как стучали в окно; это было утром, и окошко, до половины засыпанное снегом, смутно белело в темной избе. Она обвела глазами кухню, где она сидела на табуретке, накрытая платком, сложив на коленях руки, похожие на птичьи лапы. Полка с кружавчиками, плита и раковина медленно плыли перед ее взором. Из чайника рвалась струя пара. Мысль, что за окошком зима, и снег засыпал поленницу, и в дымной белизне вдали едва виднеется сизая кромка леса, наполнила ее душу покоем, и чувство любви к деревне охватило ее с необычайной силой. Она сидела и думала, до чего хорошо, тихо, вольготно жить на воле. Ее дом с заколоченными окнами, без сомнения, стоял и теперь, куда ж ему деться: крепкий дом, хватит надолго; в эту минуту ей даже было непонятно, зачем она его бросила. Когда-нибудь, размышляла бабуся, развеется наваждение, Толе надоест жить в городе и он вернется домой. И меня с собой возьмет. И все будет по-старому.

С великой неохотой поднявшись, она пошла отворять забухшую дверь, вышла в сени, кутаясь в платок, на крыльце стоял все тот же, белый как лунь почтальон. «Стара стала, мать, — сказал он, — чайник кипит, а ты и не слышишь». — «Да уж не старше тебя, — отвечала она, снимая чайник с керосинки. — Тебе небось за восемьдесят?» — «Кто ж его знает, я не считал; чего считать-то. Живу, и ладно». — «И то», — кивнула она и пошла в комнату. Корявое и почернелое древо ее жизни все еще стояло, развесив ветви в разные стороны. Память и забывчивость друг другу не противоречили, на-протиз, они означали одно и то же. Она жила посреди своей долгой жизни, в огромном доме прошлого, и неудивительно, если ей не удавалось порой найти какую-нибудь запропастившуюся вещь; но все они так или иначе были с нею.

Она заварила чай, вошла в комнату, достала из поставца парадную посуду, захватила еще кое-что. Она неслышно ходила по комнате, словно находилась в другом времени: так вместе с нами живут и ходят тени людей, которые некогда населяли наши комнаты и о которых мы ничего не знаем. Как все жильцы в доме, бабуся плохо представляла себе истинные размеры власти управдома, во всяком случае, эта власть была велика, и зыбкость ее границ лишь прибавляла ей престижа. Такую власть можно сравнить с белым экраном, который как будто расширяется, когда на него смотришь из темноты. Но и Толя Бахтарев, как ни странно, являл собой некую силу, иначе управдом не сидел бы тут и не распивал с ним чаи. Это была власть мужской прелести и свободы, не досягаемая ни для какого начальства. Почти инстинктивно, с той прирожденной трезвостью, которая не только не мешала, но помогла ей жить между мертвыми и живыми, она поняла, что против этой власти управдом бессилен. Что он явился не для того, чтобы найти проживающих без прописки, а для того, чтобы их не найти. И в то время как чашки наполнялись чаем, ее старое сердце наполнялось злорадством.

«Коньячку?» — сказал Бахтарев, когда старуха, шлепая тапочками, удалилась к себе.

«Давай». Выпили, хозяин налил следующую рюмку, а Семен Кузьмич принялся за обжигающий и крепкий чай.

«Ты кого там прячешь, любовница у тебя, что ль, новая? То-то я смотрю, как вы спелись… и карга твоя ни гу-гу».

Толя ждал с рюмкой в руке.

«Тут как-то встретились во дворе, ну как, говорю, мамаша, довольна, что в Москве живешь? Довольна, довольна, уж так довольна! — передразнил управдом. — Не тесно, говорю, с новыми-то жильцами?.. Ладно, давай».

Выпили.

«Что ж молчишь-то? Как дальше жить будем?» «Да никак. Как жили, так и будем жить».

Управдом насупился, уперся руками в стол, словно осьминог, когда он заволакивается чернилами. Бахтарев проговорил, играя рюмкой:

«Какая там любовница… чепуха все это. Нет у меня никаких любовниц».

«А кто же там?»

«Нет там никого».

«Так-таки и никого, ай-яй-яй! Значит, так и запишем! Вот я сейчас зову милицию, да не эту дубину стоеросовую, а самого, понимаешь, Ефимчука. Зову понятых. И идем глядеть, кого ты там прячешь. И дуреху мою с собой прихватим, пущай любуется…»

«Не в том дело. Комната действительно есть…»

«Ага! А я что говорил? Ты думаешь, я пятнадцать лет тут сижу и своего дома не знаю?»

«В сущности, ее трудно даже назвать комнатой: так, щель какая-то; может, кладовка. Видите ли, Семен Кузьмич, как бы это объяснить…» — неуверенно промолвил Бахтарев, который испытывал легкое головокружение, очевидно, вследствие недостаточно выпитого.

«Ну, рожай, рожай!»

«Считать эту конуру площадью, я думаю, просто невозможно, стенка чуть ли не картонная… А что касается жильцов, то, если хотите, пойдем и посмотрим, хоть сейчас. Там нет никого. То есть я хочу сказать, что для вас никого нет. Для меня, может, и есть».

Управдом подпер рукой подбородок и глядел на Толю далеким затуманенным взором.

«Вот, вот, — проговорил он. — Что ты кому хочешь можешь голову задурить, это нам известно. Вот я и ей то же самое говорю… Ну что ты, говорю, к нему все ходишь? Что ты к нему липнешь?»

Еще выпили.

«Кажется, мы нашли общую почву», — заметил Бахтарев. «Какую еще почву?»

«Мы смотрим на вещи одинаково. Ваша оценка меня как возможного зятя абсолютно справедлива».

«На хер мне такой зять!» — сказал с чувством Семен Кузьмич.

«Вот именно… совершенно с вами согласен. Ни профессии, ни положения».

«Дурак, — диалектически отвечал управдом отрицанием на отрицание. — Плесни-ка мне… Профессия, — сказал он презрительно. — Нужна мне твоя профессия, я тебя и так кормлю, паразита… Думаешь, я не в курсе дела, что она тебе то то, то се, то, понимаешь, галстук, то новые ботинки, то пожрать?.. Да если на то пошло, — он показал на бутылку, — то и это на мои деньги куплено. Откуда это у тебя такие шиши, чтобы пять звездочек распивать?»

Анатолий Самсонович помалкивал, поблескивая стеклышками пенсне.

«Я отец, — подумав, сказал Семен Кузьмич. — Я ее вынянчил, вырастил. Сам, один… Для кого я ее растил?.. Ты не смотри, что я с таким портфелишком бегаю. У меня тоже кой-что есть: средства, связи. Связи в наше время важней всяких денег. Случись что-нибудь, у меня всюду свои люди. Я, если хочешь знать, коли на то пошло… Везет тебе, сукиному сыну! — проговорил он со злостью. — Какая девка, ты только посмотри на нее. Как она ходит… Какие глаза… А грудь… Русская красавица».

«Вот и женились бы сами», — усмехнулся Бахтарев. Управдом туманно взглянул на него. «А что, — сказал он. — И женился бы».


20. Все бывает, в том числе и то, чего не бывает

«Но я согласен, хрен с вами со всеми!» — вскричал Семен Кузьмич.

Слова эти донеслись до бабуси через раскрытую дверь. Сколько же прошло с тех пор, как солнце повисло над кровлями страшного города, как явились те двое и Толя вышел из тайной каморки, как рухнул Петр Иванович? Ночь все не наступала. «Согласен». Еще бы тебе не быть согласным. Она подложила ладонь под щеку. Мысли остановились, не она следила за ними, но образы ее воображения уставились на нее, как бодрствующий смотрит на спящего.

В гостиной продолжались дипломатические переговоры.

«Что с возу упало… ладно, что с вами поделаешь. Я, если хочешь знать, рад, что она хотя бы здесь, при мне… А что к тебе ходит, так это ее дело. К такому молодцу не то что пойдешь — поползешь… Я все знаю, что промеж вас есть, от меня никуда не скроешься», — говорил управдом, с трудом ворочая языком, как пловец, выгребающий против течения, а может, подумалось Бахтареву, слегка притворялся пьяным.

«Что с возу упало, — лепетал управдом, — то, значит, судьба!.. Но ты уж меня извини — женись. Женись и женись… Я вам и квартиру новую обеспечу, получше этой, и жильцов твоих, кто там у тебя есть, куда-нибудь приспособим… Родители, что ль, из деревни?.. Ай-яй», — он качал головой и махал ладонью.

«Это она вас уполномочила?»

«Чего?»

«Я говорю, это она уполномочила вас вести со мной переговоры?» — наполняя рюмки, осведомился Бахтарев.

«Дурак, — сказал Семен Кузьмич. — Дурак ты и сволочь. Что ж я, по-твоему, женской гордости не понимаю?»

«Бабуль, ты куда?»

Старуха брела по комнате, в вязком времени, с усилием переставляя ноги, словно муха в клею.

«Что ты понимаешь? — продолжал Семен Кузьмич свою мысль. — Ведь она вся в мать. Смотрю на нее и думаю: нет, так не бывает. То есть бывает, но не так. Это просто необъяснимое явление природы, чтобы дочь была такой копией матери, все равно как воскресла. Ты как думаешь? Может человек из гроба воскреснуть?.. Слушай, сними ты эти стекляшки. Сними, а то я их сейчас сам на хер сшибу!»

«Я тебе что скажу, — зашептал он. — Мужчина, который такую дочь вырастил, каждый день на нее смотрел, как она день ото дня круглеет, хорошеет, как у нее, понимаешь, грудки начинают наливаться, как она попкой начинает покачивать, сперва совсем незаметно, и с каждым днем, с каждым днем все больше… такой мужчина ее любит так, как тебе и не снилось, как десять любовников любить не смогут. Каждый уголочек в ней любит… А тут, понимаешь, приходят разные, ничего для нее не сделали, никаких таких заслуг… только что молодой, и готово дело, отдавай ему дочку».

Экое золото твоя дочка, подумаешь, мысленно прокомментировала бабуся его слова. Да захоти он, к нему десять таких прибегут. Ей припомнился без всякой связи один человек, который жил с двумя, матерью и дочерью, и вся деревня знала, что у него две жены. Собственно говоря, даже не припомнился, а просто бабуся зашла однажды к ним, никого нет, одна старая в избе; разговорились. Слушай, сказала бабуся, я у тебя чего спросить хочу, только не обижайся. Чего обижаться, возразила соседка, небось про Валерку? Валерка этот был мужчина лет пятидесяти, моложавый и густоволосый, удивительной красоты; каждую весну и осень он хворал, подолгу лежал в больнице, и женщины по очереди навещали его.

«Кому какое дело, — сказала соседка, — живем, никому не мешаем». Она ловко двигалась по избе, собирая то-се, потом зашла за пеструю ситцевую занавеску, отделявшую комнату от кухни, где у нее топилась плита и журчало на сковородке, и бабусе казалось, что запах и сейчас стоит на кухне. Да ведь грех, сказала бабуся.

Ответом было молчание; та, на кухне, переворачивала котлеты на сковороде. Она собиралась ехать к больному в город, откуда должна была воротиться дочь. Она вошла в горницу и села напротив, вытирая руки о передник. «Грех, — сказала она, — какой грех? Что мы его обе любим? Мужчина уж так от природы создан, что ему одной бывает мало. Вот когда у одной двое мужиков, вот это срам!»

Это уж ты напрасно, сказала бабуся, которая тогда еще не была бабусей. Языком-то зря трепать… Сама знаешь, я все равно что вдовая, а что он ко мне ходил, так это ты его спроси, зачем он ходил. Я его не звала. «Да я не про тебя», — сказала соседка, не желая ссориться. Она разглаживала на коленях передник, задумавшись, гладила свои тяжелые бедра и смотрела на свои руки. Про кого же еще, думала бабуся и разглядывала соседку, как будто искала что-то у нее на лице. Она никогда о них не вспоминала, все они давно исчезли за горизонтом ее жизни, как вдруг оказалось, что всех она помнит, а лучше сказать, они, эти несуществующие люди, помнят о ней. Молодая и востроглазая бабуся, волнуясь, смотрела на дородную, степенную женщину, сидевшую перед ней, и пыталась прочесть на ее лице ответ. О чем же это я размечталась, думала она, ах да, управдом нахваливал дочку, дескать, сам бы ее взял.

«А когда мужик на стороне гуляет, это разве не грех? — сказала соседка. — Уж лучше пусть дома». Получалось, что она снова намекает на бабусю. Молча обе женщины сидели друг против друга. Бабусю подмывало сказать какую-нибудь колкость, но теперь, когда столько лет протекло, это уже не имело смысла.

Я что хотела спросить, сказала бабуся. Глядишь, она родит. А потом ты родишь. Что ж это будет?

«Ничего не будет. Да и стара уж я, рожать-то. Я тебе скажу. Что он Машу любит, я не обижаюсь; за что меня любил, за то и ее любит. Она мое продолжение. Наше дело, сама знаешь: молодость прошла, и все, а мужик и в пятьдесят лет мужик. Маша вся в меня вышла. Так что он, как бы сказать, во второй раз на мне женился».

Ну и жил бы с ней. Ты-то ему зачем?

«Жалеет меня».

Ты не серчай, сказала бабуся, которую разбирала не ревность, а любопытство. Как же вы, так вместе и спите? Али по очереди?

«Так и спим. Мы все родные, чего нам делить… А если ты про это спрашиваешь, то есть как мужчина с женщиной, так это как придется. Бывает, сразу: сначала она, потом я. Мне, — сказала соседка, — так даже приятнее».

И то, подумала бабуся, какой же тут грех. Что, спросила она, уж ты собралась?

«Пока дойду, — ответил голос из-за занавески, — да и местечко бы хорошо занять. Прошлый раз назаду сидела, всю растрясло, еле живая доехала…» Она имела в виду грузовик с брезентовым верхом и скамьями в кузове. Грузовик ходил до станции. Бабуся забыла, что тогда грузовиков еще не было. Это были мелочи, не имевшие значения. Как раз об эту пору началась война — гражданская или германская, это тоже не имело значения. Пора было подниматься, но ей казалось, что они недоговорили, — мысль, которую она не успела высказать, была та, что как ни крути, а виноваты всегда сами женщины. В сущности, и соседка была того же мнения. Поэтому нечего придираться к Толе. Бабуся сидела на кухне под бумажными кружевами, ее сухие руки мелко перебирали юбку. Дверь отворилась, выдвинулся, пошатываясь, управдом Семен Кузьмич с портфелем под мышкой, за ним шел Толя Бахтарев. Оба были в превосходном настроении. На прощанье Семен Кузьмич, привстав на цыпочки, обнял и облобызал Толю. Толя поцеловал лысину управдома. Бабуся зашаркала к себе. Когда по прошествии некоторого времени она снова выглянула из коридорчика, Толя спал на диване. Длинный неподвижный маятник сиял в углу за стеклом. Окна показались ей огромными, свинцовый свет заливал гостиную — не день и не ночь.


21. Кто-то повадился

Старик, с раскаленной трубкой в скрюченных пальцах, оглушительно кашлял. Прошло не так много времени с момента, когда мы оставили деда и внучку, чтобы подняться наверх в квартиру Бахтарева, но уже этот маленький пример демонстрирует невозможность преодолеть повествовательный характер языка. Все должно «происходить», то есть с чего-то начинаться и шествовать далее; и покуда одно происходит, все остальное должно замереть, ожидая своей очереди. В лучшем случае приходится метаться от одной сценической площадки к другой, вроде того как кошка перетаскивает котят с места на место; язык навязывает событиям последовательность, словно вытягивает нить из клубка, и, заметьте, это началось буквально с первых страниц мира: кто нам докажет, что Бог создал небо, землю и все остальное в шесть дней, а не одновременно?

«Хватит!» — гаркнула девочка, и кашель, как по волшебству, прекратился. Дед, моргая, смотрел на нее, словно проснувшись. По обыкновению, он хитрил, корчил из себя слабоумного старца, кашлял, нес околесицу, представлялся, что спит, и представлялся, что бодрствует. А между тем, пока она его тормошила, то главное, с чем она пришла, незаметно утратило смысл! Как будто она принесла чашу, полную до краев, но за разговорами и мелочами дивный напиток испарился; оставалось попросту брякнуть плошкой об пол.

«С кем я разговариваю, — сказала она, не замечая, что употребляет его собственное выражение, — с тобой или со стеной?»

Некоторое время она прыгала по комнате, поддавая ногой спичечный коробок, пока не загнала его под стол. Дед сосал потухшую трубку. Она спросила, указывая пальцем на рисунок:

«Что это?»

«Не смей трогать книгу. Отойди от стола». «Подумаешь, сокровище», — сказала она. «Я сказал, отойди от стола». «Дед, какой ты все-таки занудный». Он возразил:

«На это есть много причин. Во-первых, главная причина: книга требует подготовки. Когда я был в твоем возрасте, я даже помыслить не мог о том, чтобы приблизиться к этой книге. Единственное, что мне разрешалось, это знать о ее существовании».

«Я не в твоем возрасте».

«Но ты же не даешь мне сказать! Я не имею в виду мой возраст. Я имею в виду твой возраст. Ты можешь мне возразить, что возраст мужчины и возраст женщины — это разные вещи. Верно. И тем не менее. Так вот: к ней бесполезно приближаться тому, кто не созрел для нее, это во-первых. А во-вторых… — дед раскрыл, как кот, изумрудные глаза, — ну-ка, пойди и посмотри, кто там ходит!»

«Нет там никого», — сказала она, возвращаясь.

«Я слышал, управдом зачастил по квартирам вместе с участковым уполномоченным. Как ты думаешь, чего они ищут? Меня могут выселить, как ты считаешь?»

«Кому ты нужен…»

«Я-то, может быть, и не нужен, хотя кто знает? Но может быть, им нужна моя жилплощадь».

«Паскудный дед, ты опять за свое?»

«Хорошо, я молчу. Но я клянусь тебе: там кто-то есть».

Он схватился за подлокотники.

«Ты хочешь, чтобы я сам встал и со своим радикулитом, своими старыми ногами пошел и посмотрел, кто там стоит. Ты хочешь, — говорил он, — чтобы я пошел отпереть людям, которые пришли без приглашения, пришли, чтобы выгнать меня на улицу, потому что им понадобилась эта комната, эти хоромы, эти царские чертоги, ты хочешь, чтобы я пошел навстречу этим людям, которые пришли сделать мне зло; ты этого хочешь. Да?»

На лестнице было темно, однако нашим чувствам свойственно создавать нечто принимающее облик действительности — как бы для того, чтобы досадить разуму, который, наоборот, стремится дискредитировать действительность. «Брысь», — сказала девочка зловещим басом. Диковинный белоснежный зверь сидел на ступеньке возле перил. Казалось, что кошачья шерсть светится.

«Кис, кис…» Девочка кралась навстречу кошке, коварно маня ее растопыренными пальцами. Кошка не спускала с нее серебряных глаз. Девочка закусила губу… раз! Еще бросок! Но теперь кошка сидела у нее за спиной. Кошка выражала желание поиграть. Этот балет, в котором девочка и зверь попеременно менялись местами, скоро надоел ей, и она вернулась.

«Нет никого… Да кому ты нужен?»

«Осторожность не мешает, — отозвался дед из своего кресла. — Если я говорю, значит, я знаю. Управдом ходит по квартирам, опрашивает жильцов. Я сам слышал, и даже не один раз, как он поднимался по лестнице… Как ты думаешь, они могут меня выселить? Я говорил с одним знающим человеком, он считает, что есть такой закон, запрещающий проживание в нежилых помещениях. Но если я живу в нежилом помещении, то спрашивается, почему же оно нежилое? Нет, отвечает он, это не довод, тысячи людей живут в нежилых помещениях, они от этого не становятся жилыми. Но он сказал, что якобы есть постановление, согласно которому прописанного жильца не могут выселить без предупреждения. А меня еще пока никто не предупреждал, надо, сказал он, подождать, когда предупредят. Но как же, я говорю, может быть, чтобы законы противоречили один другому, в таком случае это будет уже не закон, а Бог знает что. Но он утверждает — он очень эрудированный человек, много лет проработал в учреждениях, — что это вполне может быть и даже почти всегда так и бывает».

«Что бывает?» — спросила девочка.

Дед молчал, полузакрыв глаза.

«Ну, я пошла, что ли», — сказала она.

«Подожди. Что за пожар… Ты уверена, что там никого нет?» «Это кошка».

«Кошка — другое дело… Это очень породистая кошка, я думаю, сибирская. Повадилась. А в комнату заходить не хочет. Твой отец тоже любил животных, это у тебя наследственное… Кто знает? Может быть, они живут такой же жизнью, как и мы».

«Дед, ты паршивый эгоист, ты можешь чесать язык с утра до ночи, а вот поговорить, по делу…»

«Рыбонька моя, — сказал старик фальшивым голосом, — а о чем же мы говорим, как не о деле? Мне больше не с кем разговаривать…»

«Мне тоже», — отрезала она.

«Так в чем же дело, кто тебе мешает?»

Помолчав, она сказала:

«Погадай. Я знаю, ты умеешь».

«О чем?»

«Обо мне. О нас обоих…»

«Чего же о нас гадать, с нами и так все ясно. Я, например…» «Не о тебе речь!»

«Ты должна знать, — сказал он наставительно, — что я не гаданьями занимаюсь. Я враг суеверий. Положи на место!»

Она кружилась, размахивая трубкой, подхватила со стола жестянку из-под монпансье, служившую табакеркой. «Кому сказано, — продребезжал его голос, — это не игрушка…» Она набила трубку и искала глазами спичечный коробок.

«Дед, ты куда?»

Он шаркал к двери, поправляя на ходу подтяжки.

«Тебе наплевать, что у меня больной позвоночник, больные почки, и вообще трудно сказать, какой орган у меня в порядке. Сколько раз я говорил, закрывай плотнее все двери…»

Вдруг он остановился, и в ту же минуту в подвальную комнату постучали.


22. В известном смысле смерть

Почти сразу же стучавший вошел в комнату. Он оказался инспектором дымоходов. В правой руке он нес портфель, вернее, то, что было портфелем лет тридцать назад, левой прижимал к груди кошку. Кошка смотрела на деда и девочку розоватыми, как у всех альбиносов, глазами, отливающими серебром. Инспектор был хилый человек несколько испитого вида, прилично одетый в поношенный костюм и галстук, и с порога отвесил присутствующим сдержанно-церемонный поклон.

«А-а… — сказал дед с видимым облегчением. Но в этом «а-а» присутствовало и некоторое разочарование, как у больного, который приготовился к опасной операции, а оказалось, что операция откладывается. — Сколько лет, сколько зим».

«Лето, уважаемый, в наших краях короткое, глядишь, и осень на дворе, — отвечал инспектор дымоходов, явно намекая на цель своего прихода. — Какой чудный кот. Ваш?»

«Вас что, управдом прислал?» — на всякий случай спросил дед, опускаясь в кресло с безглавой птицей. Девочка сидела на кровати, держа во рту огромную трубку. Инспектор пристроил портфель у стены и гладил кошку.

«А вот это нехорошо, — сказал он. — В таком помещении курить не положено. И вообще: что это за занятие для молодой барышни?» Неожиданно белая кошка выпрыгнула из его рук. Девочка проворно вскочила, но кошка юркнула у нее между ног.

«Позвольте, где же кот?» — воскликнул гость.

«Это породистая кошка, — сказал дед, приняв величественную позу в кресле. — У нее должны быть хозяева».

«Да, но… Она только что была здесь».

«Тысячу раз говорил, закрывай плотнее дверь…»

«Дверь была открыта!» — уточнил инспектор.

«Вы не ответили на мой вопрос: вас направил ко мне управдом? Можете сказать мне об этом прямо, я в курсе дела…»

Инспектор дымоходов развел руками.

«При чем здесь управдом? У него свои обязанности, у меня свои… С вашего разрешения, я сяду. Кстати, о зиме. Будьте добры, барышня, не в службу, а в дружбу…»

Девочка мрачно подала ему портфель. Инспектор вынул папку и принялся распутывать завязки, они не поддавались, он помогал себе зубами. «Но меня все-таки интересует, — говорил он, кусая завязки, — куда могла деваться киска. Где у вас дымоход?»

«Извините, — сказал дед. — Я человек немолодой, возможно, мне изменяет память… Если не ошибаюсь, мне уже приходилось вам объяснять, что в комнате дымоходов нет. Если вы пришли по заданию управдома, так прямо и скажите».

«Что значит в комнате, — возразил инспектор, — разве это комната? Или, может быть, у вас есть другая комната?»

«Вы правы, — заметил дед. — Это не комната. Это чертоги. Я живу в чертогах…»

«Зима — дело нешуточное. Начало отопительного сезона, — сказал инспектор, надевая очки. — Необходимо своевременно подготовиться. Необходимо обеспечить тщательный контроль. Некоторые квартиросъемщики недооценивают важность этой задачи». Девочка следила, как он водит пальцем по воображаемым чертежам.

«У меня такое впечатление, что в этом доме вообще нет дымоходов по той простой причине, что в нем нет печей, — сказал дед. — Логически рассуждая, дымоход предназначен для отвода дыма. Об этом говорит уже само слово».

«Ошибаетесь, уважаемый. Дымоходы были, есть и будут. Дом спроектирован в конце прошлого века: чем же, вы думаете, он обогревался?»

«Вали отсюда», — проговорила девочка.

По лицу гостя было трудно понять, слышал ли он эти слова. Он поправил очки на носу и приосанился.

«Ну! — сказала она зловеще. — Кому говорят? Инспектор сраный… А ну греби отсюда!»

«Люба, — произнес дед, полузакрыв глаза, — что за выражения…»

Гость, с видом занятого человека, торопливо завязывал тесемки. Дед рылся в кошельке.

«Благодарю вас, вы благородный старик, — пробормотал инспектор дымоходов, принимая от деда серебряную монету. — Но зима есть зима, попомните мое слово. К сожалению, у меня мало времени. До свидания… до следующей проверки…»

«Иди, иди. Много вас тут шляется».

«Не такая уж плохая идея, — сказал дедушка, когда посетитель удалился, — если бы здесь была печка, нам было бы гораздо уютней. Да… Каждый зарабатывает свой хлеб как может. И это еще не самый худший способ. Кто знает, может быть, и я со временем займусь чем-нибудь в этом роде. Ты меня слышишь?»

Девочка, обняв коленки, напевала тонким тягучим голосом, как пели женщины в нашем дворе вечерами, в хорошую погоду; сначала потихоньку, потом громче.

«Перестань, — сказал он брезгливо, — я не выношу этого пения… И немедленно встань с пола».

«Так тебе и надо, старая несыть. Чего ты их всех пускаешь?»

«Но ты же видишь, он сам вошел! По-моему, ты была с ним невежлива».

«Вот когда-нибудь тебя обчистят, тогда узнаешь… Это же наводчик, балда, неужели не ясно?»

«Ты думаешь, у меня могут украсть книгу?» — спросил дед.

Она пела:

«Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, ми-и-илый мой идет». После чего мелодия и ритм изменились, она загорланила, подражая Краснознаменному ансамблю:

«Цветут плодородные степи, текут многоводные реки!» «Перестань».

«Как солнце весенней порою! Он землю родну-ю-у обходит. — Она вскочила и замаршировала по комнате. — Споем же, товарищи, песню! О самом большом садоводе! О самом любимом и мудром! — Голос ее зазвенел от счастья. — О Ста…»

«У твоего отца был прекрасный слух. Чего нельзя сказать о тебе… Пожалуйста, — сказал он, — чтобы я больше не видел тебя сидящей на полу. Ты хочешь заработать, как я, радикулит? Не говоря уже о том, что девушке в твоем возрасте вообще не полагается сидеть на полу!»

Она уловила в его словах подозрительную ноту. «Это почему?»

«На полу сидят, когда в доме траур… И кроме того, ты можешь простудить яичники».

Несколько времени спустя, когда мутное окошко под потолком почернело, и в комнате горел свет под бумажной юбочкой-абажуром, и чешуйки позолоты блестели на крыльях деревянной птицы, дед говорил мерным убаюкивающим голосом, словно читал стихи:

«Время идет, и ты сама не заметишь, как в одно прекрасное утро станешь женщиной. Может быть, уже в эту минуту ты начинаешь ею становиться… Я не имею в виду то, что обычно под этим подразумевают, это тебе объяснит твоя мать. Но то, что тебя волнует, она объяснить не сможет… Так вот… Эту книгу написал много веков назад человек, который прожил тринадцать лет в пещере вместе со своим сыном, и рассказывают, что их там навещал гость, по некоторым сведениям, это был пророк Илья. Эта книга называется Зогар4, что значит блеск, примерно такой, как у золота, о чем говорит происхождение самого слова, хотя возможно, что тебе и не следует об этом –знать».

Он остановился, ожидая возражений, затем продолжал: «Ты спросишь почему? На это есть много причин. Прежде всего, традиция требует, чтобы этим занимались мужчины. Во-вторых, не следует знать о том, что у меня вообще есть такие книги. Книга — это самое большое богатство человека, это то, что связывает человека с вечным миром, именно поэтому люди боятся книг и приписывают им сверхъестественную силу. Власти всех государств и всех времен испытывали страх перед книгами… И если они узнают, что в этом доме хранится такая книга, они придут и отнимут ее, чтобы ее уничтожить, да и мне не поздоровится!» «Кто — они?»

«Откуда я знаю? — сказал дед, поднимая плечи. — Они просто приходят и отнимают книги, потому что в книгах говорится о вещах, которые они считают опасными. И даже не в этом дело. В книгах ничего не говорится о том, что они считают правильным и полезным. Вот в чем дело! О том, что они считают истиной, книга молчит. Этой их истины для книги не существует. Текут многоводные степи, или как там… все, что ты исполняешь с таким упоением… Нет, нет, — он замахал руками, — я ничего плохого не хочу сказать об этой песне, Боже упаси… И вообще. Но для книги всего этого нет и не было. Каждая книга должна быть для них зеркалом, чтобы они могли лишний раз полюбоваться собой. А в этих книгах ничего этого нет, и они стоят перед этими книгами, словно перед зеркалом, в котором нет изображения. А раз нет изображения — ты понимаешь, какой это скандал? — раз нет изображения, то, значит, нет и оригинала! Вот почему, — сказал дед, довольный своим рассуждением, — не надо знать, что здесь есть такие книги, и не надо об этом рассказывать. Ты поняла, ты умная девочка».

Она сидела на кровати и смотрела в пол.

«Обычай предписывает заниматься изучением этой книги мужчинам. Женщинам ее обычно читать не давали. И это понятно, на это есть причина. В Библии говорится, что прародители были изгнаны из Пардеса за то, что Ева не удержалась и сорвала плод с дерева, которое дает знание. Если бы это сделал Адам, то кто знает, может быть, ничего плохого бы и не произошло. Знание об истине должно принадлежать мужчине. А что же, ты спросишь, принадлежит женщине? Я отвечу. Женщина сама есть истина. Как сад не может ответить на вопрос, что такое сад, так и женщине незачем знание истины, потому что истина — это она сама. Цель знания двоякая. Во-первых, познать, то есть обрести мудрость. Во-вторых, внести мир в душу. Но это не всегда удается, далеко не всегда удается…»

Тяжело вздохнув, он погрузился в молчание.

«Дед, — сказала девочка с тоской, — ну, а дальше? Дальше-то что?»

«Был такой мудрец, по имени Акиба, и у него было три ученика. И они просили его провести их сквозь Пардес. Он предупреждал их, что тот, кто входит в Пардес, это слово, собственно, и означает сад, и оно даже не еврейское, а персидское, — тот, кто входит в Пардес, подвергает себя большой опасности. Но пока он это говорил, они уже прошли через ворота и углубились в заросли. В саду пели птицы и стоял такой запах от цветов, что я не знаю, где может быть такой запах, разве только в парфюмерной лавке. Тогда он догнал их и велел идти следом за собой, потому что он один знал дорогу. И он вел их вперед и не оглядывался, а только спрашивал, успевают ли они идти за ним. Но ты можешь себе представить, что это был за сад, — это было чудо, это был второй рай».

«Почему второй?»

«Потому что не первый. Потому что это не был рай. О рае никто ничего не знает. И им хотелось остановиться, отдохнуть под деревом, послушать пение птиц. Но Акиба торопил их, потому что уже начинало темнеть, а сад был такой огромный, что ночью в нем не мог бы ориентироваться и сам рабби. Он шел быстрым шагом, а между тем небо темнело и мрачнело, запах цветов становился все сильней, и все трое еле поспевали за ним. И вот когда рабби Акиба наконец увидел впереди врата исхода и обернулся, чтобы посмотреть, что же стало с его учениками, то оказалось, что одного ученика вовсе нет, он умер и остался лежать на дороге, другой был необыкновенно весел, пел песни и размахивал руками, ибо он сошел с ума, а третий… о третьем ученике даже сам рабби Акиба не мог рассказать, что с ним случилось, ибо этот ученик поставил кусты и деревья вверх ногами. На всем пути, который вел к выходу, растения росли кверху корнями, и это было дело рук третьего ученика. И я не знаю, — сказал дед, покачивая головой, — кому больше повезло, ему или тому, который пел песни и размахивал руками, или тому, кто остался лежать на дороге. Вот что значит пройти через Пардес, а ты говоришь!»

«Что я говорю?» — спросила она, поднимая глаза на птицу, распластавшую крылья над креслом ученого старца, который, возможно, и был тем учеником, что воткнул кусты корнями кверху.

Дед пробормотал: «Что я хочу тебе сказать… Это Пардес. Это сад жизни и сад смерти, и не каждому дано пройти сквозь него целым и невредимым».

«А ты прошел?»

Он задумался или заснул.

«Ты прошел? Дед!»

«Конечно, — сказал он. — Если бы я не прошел, тебя бы не было на свете. А теперь ты сама стоишь перед его вратами. Ты не знаешь, что тебя ожидает. И ты слышишь запах цветов, одуряющий запах цветов… И ты входишь, и делаешь один шаг, другой шаг. И ты начинаешь понимать… начинаешь понемногу понимать…»

«Проклятый дед, — сказала она, ей стало зябко, она запахнула полы своего пальто и сунула руки в рукава. — Что понимать, что?..»

«Что ты сама — этот сад!» — прошептал он, встал с кресла и, шатаясь, поплелся к выходу.

Кашель деда затих в подвале, девочка подошла к столу и вперила взгляд в книгу, пахнувшую мышами. Спустя некоторое время послышался шум спускаемой воды. Старик не возвращался. Она знала, что это бывает нескоро, но время шло, она прислушалась. «Эй», — позвала она. Шум и журчанье воды давно стихли, стояла тишина. Наконец раздалось шарканье, и дед с измученным видом показался на пороге.

«Ты умер?» — спросила она обеспокоенно.

«В известном смысле, да», — проговорил он.

«Что с тобой?»

«Обычная история…»

«Тебе надо снова в больницу?»

Дед жевал пустоту и смотрел перед собой. «Они говорят, что мне нужна операция. Но от операции я умру, так они считают. Мне предстоит умереть и от операции, и без операции, но двумя смертями умереть невозможно, и вот я живу. Типичная талмудическая проблема. Дай-ка мне трубку».


23. Абсолютный человек

«Вот, — сказал он, — ты видишь этот рисунок: вот голова, плечи… Ты видишь, что план человеческого тела исключительно мудр. Это дало основание некоторым ученым предполагать, что отдельные части тела соответствуют частям, из которых построен мир. Ты видишь во всем присутствие великого разума, который есть начало красоты. Глупое и несовершенное не может быть красивым, запомни это…»

Он процитировал книгу Шир га-Ширим5, то место, где сказано, что тело Шуламит6 подобно финиковой пальме, раскинувшей ветви. Но это не интересовало девочку. То, что заставляло ее вглядываться в непонятный чертеж и буквы с заусеницами, следить за пальцем деда и внимать его невразумительным объяснениям, была не любознательность, но желание погрузиться в тайну, которая одновременно была игрой в тайну. И как всякая игрушка, какая-нибудь целлулоидная кукла с оторванной ногой, служит, в сущности, лишь предлогом для игры, так и книга с толстыми, посеревшими по краям страницами, от которых исходил запах погреба, была своего рода триггером: книга служила входом в игру, так что истинный смысл букв и линий не имел значения, как не имеет значения, есть ли у куклы нога. Девочка не подозревала, что и старик, несмотря на его ученость и педагогический энтузиазм, стремился, в сущности, к тому же, отнюдь не желая расшифровывать тайну, а только пересказывая ее другим, столь же непонятным языком.

«Разум и красота спрессованы в знаке», — изрек дед. Она ответила ему блестящим зачарованным взглядом, ничего не выражавшим, словно глаза ее покрывала эмаль.

«Но было бы ошибкой думать, — продолжал он, — что знак — это что-то вроде вывески над москательной лавкой. Знак — не вывеска, а суть всего. Это начало всех вещей… Бог начал с того, что сотворил знаки».

В игре, принцип которой можно было бы изложить так: все, что на самом деле неправда, принимается за правду, единственная легитимная действительность (дед предпочитал говорить «разумная») есть действительность игры, и то, чего на самом деле не может быть, то на самом деле есть , — в этой игре разрешалось существовать и Богу, хотя на самом деле его не было. Если бы целлулоидная кукла была не куклой, а живым человеком, играть в нее было бы невозможно. Точно так же игра, в которую девочка играла вдвоем с дедом, утратила бы смысл, если бы оказалось, что Бог существует на самом деле.

«Некоторые ученые, — сказал дед, — считают, что Бог не мог создать человека и весь мир такими, как они есть, потому что мир состоит из вещества, человек из плоти, а Бог находится по ту сторону всякой плоти и всякого вещества. Человек, — он взглянул на Любу, на ее спутанные волосы, черные немигающие глаза и расстегнутое пальто, которое она никогда не снимала, — человек существует во времени, он рождается, живет и умирает. Вот у меня, к примеру, всегда при себе часы… — и он сунул пальцы в часовой кармашек штанов, позабыв о том, что никаких часов давно уже не было. — Н-да… А для Бога часов вообще не существует. О нем даже нельзя сказать, что он живет, потому что всякая жизнь временна, а Бог бессмертен, он есть сущий, вот и все, тебе это понятно?»

«Понятно», — сказала девочка, не придавая этому слову конкретного смысла или, вернее, вкладывая в него слишком конкретный смысл. Понятен был голос деда, его борода, волоски, торчащие из мясистого носа, его кудри, запах табака, к которому примешивался легкий уринозный запах, и понятна была та атмосфера тайны и заговора, которая возникает, когда полностью отдаешься игре. Поэтому смысл его рассуждений не имел значения. Игра есть не что иное, как волшебное умение преобразить все на свете в орнамент. Подобно искусству, игра превращает все, что угодно, в повод и материал. Материал для чего? В ответ нам пришлось бы пожать плечами. Ни для чего; для игры.

«…поэтому ученые пришли к выводу, что между Богом и человеком должно находиться нечто промежуточное, которое Бог создал, чтобы не изменить своей природе. Это и есть знак. Бог создал знаки священного алфавита».

Она опустилась на пол у стены и обняла коленки, в комнате воцарились мир и уют, голос деда в сгустившемся воздухе шелестел, как дождь в листве.

«Эти знаки — священные буквы, из которых создано человеческое тело и весь мир. Ты видела: над каждой частью этого тела, над всеми его изгибами и возвышениями, над входом и выходом стоят буквы. Не думай, что это просто названия… Эти буквы сделали человеческую плоть такой, какова она есть. Это тело священно, ибо священны начала, из которых оно сотворено… Вселенское тело состоит из тела мужчины и тела женщины, из Адама и Хавы, из Шломо и Шуламит, так же как сутки состоят из дня и ночи. Адаму принадлежит дневная половина, Хаве — ночная, вот почему этот чертеж разделен пополам. Если ты соединишь все буквы, получится связный рассказ. Соединение мужчины и женщины в Писании именуется познанием, познать человеческое тело означает, в сущности, прочесть его, прочесть Текст. Тот, кто его не прочел, ничего не знает о мире…»

Она заснула, сидя на полу, задремал и дед на своем троне с обезглавленной птицей или задумался, что часто бывало одно и то же, а девочке снилось, что она стоит рядом с ним, следит за пальцем с желто-бурым ногтем, которым дед стучит, как клювом, по книге. Она слушает его голос и думает: когда-нибудь, в другой раз, разберусь, о чем он там талдычит… Нам нетрудно поставить себя на ее место. Ведь автор был ее сверстником, вместе с ней вопрошал, выражаясь высоким слогом, бытие о его загадках, и теперь нам хотелось бы, пользуясь случаем, задать вопрос, который девочка не сумела бы сформулировать, но который брезжил и в ее уме, — вопрос о реальном содержании возвышенных умозрений «некоторых ученых», под которыми, очевидно, подразумевался сам дед. Будем осторожны, ибо речь идет об одной из стариннейших контроверз или, если угодно, об одном из замкнутых кругов знания.

Были ли ученые фантазии о вселенском теле, повторяющем изгибы и возвышения человеческого тела, об Адаме Кадмоне, этом первоначальном человеке, одновременно женщине и мужчине, совершенном, но бессильном произвести потомство, об усыплении Адама, которое «по некоторым данным» было не чем иным, как смертью, после чего творец отказался от первоначального замысла и произвел нового человека в двух ипостасях, два существа, образ и подобие Бога, но на сей раз в двух вариантах, из которых ни один не был совершенным, — две части целого, хранящие память о своем единстве, — была ли вся эта космическая анатомия, космическая эмбриология и физиология всего лишь более или менее простодушным иносказанием? Можно ли сказать, что магический ребус Каббалы, окрашенный чувственностью, эти буквы, самый рисунок которых намекал на тайную связь с полом, так что, например, сходный с ключом или посохом, прямой вознесшийся Вав означал мужское и мужественное начало, путь и отмыкание, а разверстый, похожий на вход Мем и горизонтальный, закругленный снизу Самех, буква, которую иногда писали в виде треугольника и которая в самом деле происходит от шумерского Треугольника, знака женщины, — были не чем иным, как началом женским и женственным, концом пути, манящим лоном, — можно ли утверждать, что эта магическая семиотика была всего лишь мистификацией вполне обыденного события? Или «событие» фигурировало как всем знакомый пример, как предлог или притча, которая обыгрывает известную всем ситуацию, чтобы преподать более возвышенную истину и приоткрыть вселенскую тайну? Чем оправдано возведение соития в мировое событие? Что здесь знак и что — обозначаемое? Почему постель представляется хрустальным ложем мира? Одно из самых жгучих разочарований подстерегает подростка, когда он расшифровывает ребус пола и узнает, что нечто постыдное, которое он считал хулиганской игрой, есть на самом деле то, чему взрослые предаются то и дело: ага, говорит он злорадно, так я и знал. Вот к чему сводится так называемая любовь! Унизительный ответ, до ужаса примитивная «суть», словно вы решали запутанный многоэтажный арифметический пример, а в итоге получился нуль.

Но затем знание делает новый виток, наступает второе открытие мира. Этот виток есть не что иное, как танец знака и означаемого, танец, в котором партнеры меняются местами. Выясняется, что низменная действительность не равна самой себе. Еще вчера она казалась последним решением всех загадок, тем, что есть на самом деле и ничем другим быть не может; сегодня — она лишь знак чего-то другого. Ибо «как таковая» действительность скучна. И, собственно говоря, не есть ли скука чувство недостаточности знания? Тривиализация знания подрывает доверие к знанию, и знание, в котором не предусмотрена тайна, начинает казаться незнанием. Так пол становится снова загадкой и мерцает чем-то недосказанным; так странные и наивно-непристойные рассказы Каббалы превращаются в притчи о мироздании. Так можно понять рабби Йегуду, каббалистического учителя, который прервал занятия с учениками, когда под окном мимо дома бедности и науки прошла девушка, занавешенная белой фатой. «Встаньте, друзья мои, — провозгласил рабби Йегуда, — и взгляните на эту невесту! Сам Всевышний устремляет на нее взгляд. Ибо это Он сотворил ее и украсил».

В таком же смысле можно было понять лукавую педагогику деда, его намерение пробудить в девочке что-то вроде метафизического благоговения перед телом, этим божественным шифром мироздания, хотя, может быть, ему просто хотелось поговорить, поделиться научными достижениями, разговаривать же на обыденные темы было скучно, а в иных отношениях и небезопасно.

Итак, великое достижение Каббалы заключалось в том, что она объявила знак высшей и последней реальностью. Отсюда следовало, что действительность и весь мир, люди, львы, орлы и куропатки, и наше собственное бедное тело суть нечто «означающее», нечто подотчетное знаку-букве, которая уже не условный рисунок, выведенный человеческой рукой, но проект, начертанный рукой Бога. Так математик верит в то, что структуры, открытые им, предшествуют миру. Если Бог, томимый жаждой творения, этим космическим вожделением, которое ему не с кем разделить, Бог, оросивший Ничто, словно семенем, своей эманацией, не может претворить ее в плоть мира и человеческую плоть, ибо он по определению есть нечто Другое в отношении к плоти, к времени и пространству, — если это так, то он должен был найти компромисс, говоря словами ученого деда, — избрать нечто промежуточное. И он нашел гениальный выход, создал двадцать две буквы алфавита и расположил их таким образом, что получилась Тора. Существовала и другая теория, в высшей степени смелая и, конечно, известная деду, хотя мы не знаем, в какой мере он ее разделял. А именно, что невозможность непосредственно вызвать к жизни материальный мир объяснялась тем простым и трагическим обстоятельством, что Бог был одинок. Ведь он был единственный, о чем и сообщил Моисею на горе Синай. Иными словами, не было равновеликого лона, способного воспринять божественное начало творения, зачать и понести мир. Но в таком случае (как показывает более подробный анализ) известный рассказ о сотворении мира в шесть дней из ничего, одной волей Бога, возвращает нас, нравится нам это или нет, к языческим представлениям о совокуплении божественной пары, каковые, однако, несовместимы с атрибутами Бога, прежде всего с его единственностью. Следовательно, великое Семяизвержение, акт мастурбации, предваривший мистерию бытия, был извержением в пустоту, извержением божественных начал, именуемых сефирот, которые не были плотью, временем и пространством и не породили время, пространство и вещество, — но произвели двадцать два знака. Отсюда следует, что именно Знак есть средоточие мироздания. Дед открыл глаза.

«Я видел сон, — сказал он растерянно и поднес руки к вискам, к седым кудрям и желтому морщинистому лбу. — Ты меня слышишь? Зажги свет…

Я видел странный и, думается мне, дурной сон. Как будто я иду по улице и дует сильный ветер. Такой сильный, что у прохожих развеваются полы пальто. По мостовой несутся клочья газет, всякий мусор… И ветер сорвал у меня с головы ермолку. Представляешь, я вдруг спохватываюсь и вижу, как она летит прочь, летит… Я враг суеверий, но сны меня не обманывают. Я думаю, что я скоро умру».


24. Время сновидений

К числу древнейших и любимейших преданий человечества принадлежит сказание о Потопе, о том, что некогда землю населяли совсем другие люди и эти люди погибли во время бедствия, насланного свыше. Однако некоторым, кучке праведников, удалось спастись, и, когда вода отступила, они стали родоначальниками нового человечества. Таков сюжет этого предания в самом общем виде, такова схема, — а далее она обрастает подробностями, насыщается побочными мотивами, пускает побеги и корешки, в разных концах земли рассказывается по-разному, теперь это уже не легенда, а быль, великое предостерегающее предание; затем почему-то его корни перестают всасывать влагу, листья жухнут, легендарная быль бледнеет и рассыпается, и все-таки не совсем исчезает, и сочиняется вновь, уже без прежней наивности, без этой неистощимой изобретательности, способной заворожить слушателей, скорее восстановленная из клочьев памяти о древнем предании, чем созданная силой воображения, — чтобы стать наконец глубокомысленной притчей о грехе, каре и обновлении, о великом конце, за которым следует новое начало. Прошли века, сменились народы, и миф, повествующий о правремени, живет сызнова своей вечной жизнью; минувшее, настоящее и будущее для него одно и то же; он стал пророчеством о грядущей гибели, опрокинутым в прошлое. Но что теперь представляет собой это прошлое?

Соблазн интерпретировать Потоп как разукрашенное фантазией воспоминание о каком-то реальном событии, например о гибели Атлантиды, представить легенду как докатившееся до нас эхо времени сновидений, когда люди, еще не умевшие претворять образы действительности в письменный эпос, смутно грезили о том, что когда-то на самом деле случилось с их предками или предками их предков, — соблазн этот силен в особенности потому, что предлагает сравнительно простое решение давнего вопроса — как соотносятся между собой миф и история, предание и действительность? В начале было Нечто — а именно, событие и ответное действие, выход, который нашли наши предки, — вот формула этого решения; мифология — это мистифицированная история, обе говорят об одном и том же, но на разных наречиях, и самая причудливая легенда скрывает в себе зернышко факта.

Тут встает вопрос, не обратима ли эта формула, другими словами, не может ли быть то, что мы второпях приняли за историю, в свою очередь переодетой мифологией: так сказать, легендой в будничном платье; и не пишется ли история по законам, лежащим в основе ми-фотвор* ICCTB3. Попытки вывернуть историографию наизнанку, чтобы увидеть, каким образом она сшита, ревизовать не только архаическую древность, и без того сомнительную, но и сравнительно хорошо знакомую нам античность, представив ее грандиозной фантасмагорией, рожденной гением средневековых монахов, якобы переписчиков, на самом же деле творцов — мы намеренно берем крайний пример, — такие попытки, при всей их кажущейся абсурдности, в любом случае не должны быть презрительно сброшены со счетов. Не будем сейчас углубляться в эти материи. Ограничимся скромным признанием амбивалентности прошлого, двойственности языка, на котором оно говорит с нами, будь то прошлое целого народа или его части, или одного города, или даже — почему бы и нет? — одного-единственного дома. Рискнем высказать убеждение, что эта двойственность, заложенная в самом слове «предание», предполагает не только антагонизм, но и равноправие двух ликов истины.

В самом деле, мифология жителей, населявших наш дом, легенды о происхождении дома — при всей скудости того, что сейчас удается восстановить, — в основном мало чем отличаются от мифотворчества и фольклора других племенных групп и народов, и рецепт дешифровки мифа, предложенный выше, применим в равной мере и к ним. То же можно сказать об истории дома, которая то и дело, как мы видели, выдает свою легендарную подоплеку.

Мир как дом, где живут люди, и дом, который рисуется в воображении как целый мир, — то есть дом, в известном смысле, в решающее время сновидений действительно равнозначный миру, — гибель мира и его возрождение, горизонтальный вектор бедствия и вертикаль спасения — эти конституирующие мотивы мифа (или истории?) легко вычленяются в преданиях дома, как бы ни затрудняла нашу задачу другая катастрофа, реальность которой, увы, не подлежит сомнению. Но не придут ли когда-нибудь времена, когда и эта катастрофа примет баснословные очертания, не поглотит ли и ее, эту катастрофу, миф, живущий вечной жизнью, ибо прошлое, настоящее и будущее для него одно и то же?

Равнозначность понятий начала и конца отчетливо выступает в предании, а лучше сказать, представлении о какой-то довременной фазе мира, когда мира, собственно, еще не было или уже не было. Это представление, которое было распространено среди жителей как левого, так и правого подъезда, крайне смутное, почти не поддающееся реконструкции, строго говоря, еще не является мифом: ибо «домиро-вому» состоянию мира соответствует и некоторое предмифическое мышление. По-видимому, речь идет о чем-то, что предшествует любым началам, предшествует материи, в известной мере сопоставимо с еврейским Эн-соф7, но лишено каких-либо божественных атрибутов; это просто ничто; постепенно сгущаясь, оно приобретает вид безбрежного водного пространства.

Так оно становится своего рода сценической основой для мифа о ковчеге. Согласно версии, зафиксированной у жителей правой части дома, то есть подъезда и черного хода, ковчег носится по поверхности мировых вод неопределенно долгое время, в течение которого несколько пар его обитателей успевают дать потомство. Когда судно достигает отмели, разбушевавшаяся стихия хочет сорвать и унести его, но сказывается, что экипаж настолько размножился, что тяжелый ковчег прочно стоит на дне; воды сходят, и корабль превращается в дом. В мифологии левого подъезда этот же рассказ выглядит несколько по-иному: корабль носится по поверхности мирового океана, пока наконец не восходит солнце. Капитан ковчега, он же мифический Управдом, выпускает голубя, который возвращается, неся в клюве обручальное кольцо. Между тем вода начинает испаряться, уровень океана понижается, из него выходит «дочь вод», золотые волосы струятся, как ручьи, по ее нагому телу, она становится женой капитана и праматерью нового человечества. Население ковчега растет, начинается классовое расслоение, богатые угнетают бедных, возникает партия угнетенных, вспыхивает братоубийственная война.

Некоторые склонны находить в этой версии мифа отзвук революционных событий. Нужно ли, однако, напоминать, что в ту пору, о которой идет речь, революция сама отошла в далекое легендарное прошлое, стала временем сновидений и мало-помалу отлилась в сознании наших квартиросъемщиков в некое мифословие?


25. Массовая культура тридцатых годов

Впрочем, это только так называется. Ибо «культура» — слишком абстрактное обозначение того, что на самом деле было невесомой материей, заполняющей мир, чем-то таким, что присутствовало всюду, принимало разный облик, проявляло тысячи разных свойств, могло быть звуком, запахом, дуновением, цветом или бесцветностью, сверкало в окнах, гремело на улицах и в конце концов всегда было одним и тем же; это было нечто такое, чему никто никогда не мог дать последнего определения, потому что все, что можно было о нем сказать, означало лишь модус его существования, будь то красный цвет революционного знамени, усмешка вождя, до-мажорный звукоряд или победный рокот авиационного мотора; это была жизнь. Широкие крылья на солнце горят! Летит эскадрилья, воздушный отряд. Гудит пропеллер. Летит Чкалов. Только ведь и Чкалов — псевдоним того, чему нет названия: эпохи или жизни. Летят воздушные шарики, порхают треугольные флажки, на углах буланые лошади переступают точеными копытами, роняют дымящиеся яблоки на мостовую, на трамвайные рельсы, милиционеры в скрипучих седлах обозревают толпу; на углах плещутся флага, на углах стоят лоточники, лямка через плечо, на лотке ряды эмалевых значков из жести на булавках, словно коллекция жуков: Ильич — кудрявый малыш, Ильич — гимназист в мундире с пуговицами, Ильич с огромным лысым лбом, просто так или на красном бантике — возьмите бантик, значок полагается носить на бантике. Эскимо! Эскимо! На палочке! Между прочим, лучшее средство от ангины. Потому что утром рано. Заниматься мне гимнастикой не лень! Потому что водой из-под крана. Обливаюсь я. Кубики. Бульонные кубики. Где угодно, лишь бы только была под рукой чашка с кипятком: в пустыне, на Северном полюсе. Краснолицые папанинцы в унтах и мехах. Эх, хорошо бойцом отважным стать! Эх, хорошо и на Луну слетать! Эх, хорошо все книжки про-чи-тать! Что означает символика пионерского галстука? Три конца красного галстука символизируют союз трех поколений: коммунистов, комсомольцев и юных пионеров. Этот галстук смочен кровью рабочих и крестьян: осторожно, не запачкайтесь. Эх-грянем-сильнее-подтянем-дружнее… Фи-и-и-и-уу! П&#