Город и сны


...entends la douce nuit qui marche.

Baudelaire1

Дорогая, будем говорить о городе. Значит ли это (по крайней мере такая мысль может у вас мелькнуть), что я хочу говорить о вас? Города женственны, записал однажды Эрнст Юнгер, и благосклонны к победителю. (Это напоминает фразу Наполеона: «Город, занятый неприятелем, подобен барышне, потерявшей невинность»). В другом месте автор «Второго парижского дневника» называет воздушный налёт на город смертельным оплодотворением. Слово «город» в нашем языке мужского рода, это мешает отождествить город с распростёртой женщиной, но бомбардировки я вспомнил не зря.

Город затягивает, засасывает. В городе надо учиться не умению находить дорогу, а умению заблудиться, говорит Беньямин. И добавляет: «Я поздно научился этому искусству». Город огромен, неисследим. Даже там, где незачем приставать к прохожим с вопросами, где всё исхожено и знакомо, вдруг окажется неизвестная улица, а там переулки, дворы, тупики, строительные площадки, и уже не знаешь, куда ты попал. Указатели, которые никуда не приводят, таблички с названиями улиц словно на незнакомом языке.

Город меняет метрику пространства, и вы согласитесь со мной, что полтораста шагов – не одно и то же в городе и в деревне. Город меняет отношение времени к пространству; плотность истории на единицу географии растёт по мере того, как вы приближаетесь к центру; город - это победа истории над географией. Город своевольничает с календарём. Вот, напри­мер, смешно сказать. Проспект 31 Апреля. Неужели какой-нибудь шалопай дописал тройку? Вы озираетесь и замечаете фигуру в шляпе грибом с петушиным пёрышком, толстый багроволицый мужик выгля­дывает из-под арки двора. «Послушайте, какой же это проспект? Его и улицей не на­зо­вёшь». – «А ты откуда такой взялся». – «Да так... гуляю». – «Ну и гуляй дальше».

Несколько шагов погодя вы спохватываетесь, человек стоит, словно ждал вас. «Простите... а что это за странная дата?» – «Какая ещё дата?» – «Да вот эта». – «Погляди в календарь и узнаешь». – «Да ведь нет в календаре такого дня». – «А это смотря в каком. Календари тоже бывают разные».

Всё же интересно: кто сочиняет эти названия? Вы погружаетесь в грёзы о сказочном королевстве, где 31 апреля – национальный день.

Это может быть день торжества или траура.

День памяти о чём-то, чего, может быть, никогда не было, день, когда кончилось доброе старое время. Немолодой дебелый монарх прогуливался после зав­трака в Придворном саду, куда никому не возбранялось входить, такое это было время. У короля было розовое лицо с красными прожилками, он был в тёмнозелёной куртке добротного сукна, в просторных кожаных штанах до колен, на голове – грибовидная шляпа с петушьим пером. Посреди клумбы копался рабочий с совком и лопатой. А что там за шум, спросил король. Садовник прислушался и сказал, что это восстали на­родные массы. Какие массы, спросил король, он слышал это выражение впервые. Массы – это вот то, что ты подымаешь лопатой. «Ваше величество, – сказал садовник, – вам бы лучше идти домой. Видите, какая пошла заварушка». Старик пожал плечами. Вечером он покинул страну. Народ утирал слёзы, провожая карету с последним отпрыском восьмисотлетней династии; революция учредила новое правописание, укоротила женские платья, повысила цены на пиво и реформировала календарь.

Далеко от центра, на северо-востоке, – но ведь и страны света в городе не то, что вне его пределов, – за длинными унылыми корпусами социальных квартир прячется тихая и зелёная, вся заставленная машинами улочка ко­ро­­ля Генриха Пти­целова. Это ещё кто такой?

Прелестная девочка лет десяти подошла к калитке.

«Король».

«Вижу, что король, но почему он так называется?»

«Потому что он любил птиц».

«Зачем же он их ловил?»

«Он их ловил и слушал их пение. Он сидел под дубом, и перед ним стояла большая клетка. В это время к нему привели принцессу Эльзу Брабантскую. Её обвинили в страшном преступлении. И было трудно разобраться. Но тут появился лебедь. Он был запряжён в золотую ладью, а в ладье стоял светлый рыцарь Лоэнгрин».

«Ты учишься музыке?»

«Я ещё не решила. Я хочу быть певицей и дирижёром».

А я бы хотел дождаться, когда ты вырастешь, чтобы жениться на тебе, думал я, шагая по улице короля-орнитолога, которая вывела меня на совсем уже глухую окраину, – это была улица гнусного обидчика Тельрамунда. А там пошли другие переулки, тенистый просёлок был улицей Грааля, скромный пятачок именовался площадью Тангейзера; сплошной Вагнер.

И я подумал, что мог бы успеть на спектакль, и с этого, собственно, всё началось. Правда, я не был одет как положено, но увидел конечную остановку и побежал к автобусу, махая руками. Экипаж трясся вдоль неведомых улиц, мимо остановок, где никого не было, сворачивал, петлял, оставляя позади огни светофоров. Машина времени. Странствуя по городу, вы листаете книгу веков.

Эта книга бессмертна, по крайней мере так казалось ещё полвека назад. Прошло полвека с тех пор, как фолиант сгорел до последней страницы. Армия победителей вошла в город. Стояла мёртвая тишина, раздавался только лязг машин. Дело было в апреле – не 31-го ли числа? Город мог напомнить времена Тридцати­летней войны, но триста лет назад не было бомба­р­дировочной авиации. Город разлепил веки и увидел, что его больше нет. Стены домов, провалы окон; осколки гигантского черепа, под которы­ми всё ещё пульсировал его раскромсанный мозг. С тех пор город слегка безумен.

С трёхзубой звездой на брюхе, сверкая стёклами в вечерних лучах, рыдван времени делает разворот, мы вернулись в нашу благословенную эпоху, в «город», как везде и всюду называют центр. Смотрите-ка, он жив и цел, как ни в чём не бывало. Бронзовые львы у ворот королевской резиденции под­ставляют блестящие носы – коснитесь их мимоходом, это приносит счастье. Дамы в кондитерской склоняют лиловые причёски над чашами с мороженым, девушки лакомятся пирожными, которые называются «укус пче­лы», матери с ложечки кормят детей. Дети и девушки лишены памяти.

И я уже угадывал встающий из-за фасадов и крыш двойной двускатный портал театра с надписью над колоннами тусклым золотом: гимназическая латынь, которую никто не в состоянии прочесть. Apollini musisque redditum. Возвращено Аполлону и музам. Бог искусств, как известно, был ближ­невосточного происхождения, без сомнения с примесью семитской крови. Не зря он подыгрывал троянцам против арийцев-греков. Вот и пришлось, через три с лишком тысячелетия, уйти в изгнание, отсиживаться со своим гаремом где-нибудь в Калифорнии, пока город горел и рушился., как некогда Илион. Представим себе судебный процесс, на котором верну­в­шийся после войны бог-эмигрант сумел добиться возвращения собст­венности.

Театр выходит фасадом на площадь, посреди которой в каменном кресле восседает монарх, кассы помещаются за углом. Кассы были закрыты. Швейцар, в фуражке, с бляхой на мундире, стоял за стёклянной две­рью. Я спросил: «Разве уже началось?» – «Что началось?» – «Опера». – «Какая опе­ра?» Почти трогательная тупость этих людей. «Ничего не знаю».

«Как это вы не знаете, кто же тогда знает?»

«Ничего не знаю».

«Спектакль отменён? Почему нет объявления?»

День закатился, и огромное густосинее небо распахнулось над городом, вдоль всей нарядной улицы сияли вывески и витрины, далеко впереди, в призрачно-жёлтом освещении за мостом угадывался дворец земельного парламента. Я перешёл на другую сторону улицы, не зная куда себя деть, отсюда были видны окна верхнего этажа, там горел свет.

Должно быть, там помещались костюмерные или сидела админист­рация; актёры, покинув сцену, продолжали выяснять отношения. «Не знаете ли вы... – пробормотал я. – Что там такое?» Сзади старушечий голос отве­тил: «Там убивают».

Она добавила:

«Бежит. Небось не убежишь!»

«Может, репетируют?»

«Ну что вы, репетируют на сцене. Так ей и надо, потаскушке». Я оглянулся, но никого рядом со мной уже не было. Я стоял один на тротуаре перед арками бывшего банка, как-то вдруг оказалось, что время позднее. Наверху кучка мужчин в цилиндрах стояла у открытого окна. Кто-то убеждал другого, остальные слушали, спор перешёл в ссору, назревала драка, но сцена эта ненадолго отвлекла меня. В соседнем окне находилась пара, – точно силуэты из чёрной бумаги, – и невозможно было понять, беседуют ли они или молча вперились друг в друга. Время шло, а они всё стояли. Что-то копилось, я чувствовал накал между ними и даже подумал, что сам его создаю, как бывает, когда напряжение зала передаётся актёрам на сцене. Я понял, что мне надо вмешаться, пока не поздно; достаточно было перебежать улицу и вызвать швейцара. Но как раз в эту минуту громоздкий фургон подъехал и стал, дожидаясь зелёного света, перед выездом на площадь. Следом и впереди скопились машины. Когда, наконец, громадный короб толчками начал про­двигаться вперёд, любовников уже не оказалось, комната погасла, лишь в соседних окнах брезжил свет, очевидно, из коридора.

Комедия окончена, сказал я, так и не узнав, что стало с героями, чем окончился немой поединок. Внезапно свет вспыхнул этажом ниже, про­неслась чёрная тень - это был мужчина. Одно за другим зажигались и гасли окна, это она на ходу включала свет, чтобы не дать беглецу ускольз­нуть. Должно быть, говорил я себе, они договорились, нашли выход из создавшегося положения, этот выход - двойное самоубийство: он должен был выстрелить в неё, потом в себя. Наверное, он долго целился. Не му­чай себя, стреляй. Стреляй же наконец! - крикнула она. Он всё никак не мог нажать на курок. И кончилось тем, что он уронил игрушку, женщина наклонилась и подняла пистолет. Всё это происходило, когда фургон загораживал окна. Теперь она гналась за ним.

Всё тот же старческий голос прошамкал:

«Репетиция».

«Но вы же говорили...»

«Чего я говорила, ничего я не говорила».

У меня не было времени и желания узнать, кто она такая, я не спускал глаз с окон.

«Артисты, они и есть артисты. Я сама в театре работала».

«Вы играли на сцене?»

«Бывало, что и на сцене. Вещи разные подносила, польты подавала...»

«Слушайте, – пролепетал я, – мне некогда с вами разговаривать, боюсь, что это не игра...»

«Ничего. Я тоже, бывало, как услышу крики, ну, думаю, что там стряслось. А потом привыкла».

Окно зажглось на среднем этаже: к моему удивлению, оба сидели за столом. Мужчина поднял бокал, предлагая чокнуться. Она держала, задумавшись, свой бокал, потом подняла голову и выплеснула вино в лицо любовнику. Он взглянул на свою манишку и медленно поднялся. Она тоже вышла из-за стола. На ней было чёрное платье с глубоким вырезом. Женщина стояла, упираясь в бёдра обнажёнными руками, локти вперёд. Он сразмаху влепил ей пощёчину.

Лавируя между машинами, я перебежал через дорогу и забарабанил в дверь. Я метался по тротуару, отыскивая другой вход. Сторож обрисовался за стеклом. «Имейте в виду, – закричал я, – на вашу ответ­ственность!» Ми­новав тёмный кассовый зал, мы вышли в коридор, подъ­ехала и осветилась кабина лифта. Наверху был такой же коридор, длинный и тусклый, с име­нами должностных лиц на табличках, названиями отделов, мастерских, на некоторых просто стояло: «Студия 1», «Студия 3».

Привратник брёл, разводя руками, следом за мной.

Я рванул дверную ручку, это была та самая комната, где эти двое сидели друг перед другом. Белая скатерть на столе залита вином, остатки вина в бокалах, опрокинутый стул. Со спинки второго стула свисает чёрное платье. Она убежала полуодетой.

В коридоре по-прежнему стояла мёртвая тишина, я не сомневался, что где-то здесь на полу лежит нагое обесчещенное тело. Ничего не обнаружив, мы поднялись этажом выше, в большой комнате сияла единственной лампочкой люстра, на столах лежали бумаги, рисунки, стояли бутылки из-под пива и кока-колы, за столами сидели куклы, изображающие мужчин, и держали на коленях кукольных женщин. В углу дрожал экран телевизора, передавали футбол. Окно было раскрыто настежь, может быть, то самое, у которого полчаса назад стояла компания в цилиндрах. Внизу я увидел безлюдную улицу и человека на тротуаре перед арками банка, редкие машины сво­рачивали на театральную площадь, чёрное небо стояло над крышами зданий, над едва различимыми стрелами церквей; город спал и грезил во сне, и мы все, люди и куклы, были его сновидением.

Дорогая, – спокойной ночи.


1 Слушай мягкую поступь ночи. Бодлер.