Борис Хазанов – Марк Харитонов.

ПЕРЕПИСКА

2003


Б. Хазанов – М. Харитонову


03.1.03

Дорогой Марк, вот и Новый год позади. Что-то будет дальше? Прогноз (экономический, в Германии) не блестящий, то, что называется mittelprächtig. Но, по крайней мере, нет таких морозов, как в Москве. Хотя, помню, зимой 61 года в деревне, где мы врачевали, в Калининской области, по ночам доходило до 44 градусов ниже нуля, приходилось топить печку шесть часов подряд, чтобы утром не проснуться в выстуженных комнатах. У нас были куры, мы впускали их на лестницу нашего дома, где они ночевали, сидя на перилах, и всё-таки петух отморозил гребень.

Вчера до глубокой ночи я читал (перечитывал) «Стенографию», которая сейчас вернулась ко мне, – я давал её читать другим. Между прочим, наткнулся на место (7 янв. 1993), где ты задаёшь Аверинцеву свой «давний вопрос», почему касталийцы не занимались оригинальным творчеством, не писали стихов, не сочиняли музыку, не искали новых путей в математике. Я тоже когда-то очень увлекался романом Гессе.

Но я думаю, что ответ содержится в самой книге. И это возвращает нас к сегодняшним мыслям. Буквальный перевод названия – Игра в поддельные жемчужины, в бусинки якобы из жемчуга, а на самом деле стеклянные: в стекляшки. В этом заголовке – а следовательно, и во всей книге – скрыта горькая ирония. Цивилизация вступила в фельетонистическую эпоху. В эпоху, поразительно напоминающую (ты об этом хорошо писал) наше время, не хватает разве только телевидения. И гуманитарная культура, то, что старые немцы называли словом Geist, спасается, радикально отгородившись от всей этой пошлятины и дребедени. Другими словами, отгородившись от общества. (Кто её содержит, неизвестно). Но инкапсуляция превращает культуру в музей. Творчество заменено инвентаризацией, комбинаторикой, «игрой со смыслами»; элитарные школы готовят новые поколения игроков – жрецов духа. Самый талантливый Магистр Игры в конце концов бежит из Педагогической провинции, но он не может жить вне монастыря культуры и погибает – по видимости случайной, а на самом деле неизбежной смертью.

Конечно, то, что очаровало меня (как и других, как и тебя, наверное) в этом романе, был прежде всего язык, была таинственность «игры» – что она собой представляет, так и остаётся неизвестным, – был чистый горный воздух культуры, как воздух на альпийских лугах вокруг Вальдцеля. И вот теперь, через много лет, когда мы все окунулись в фельетонистическую эпоху, когда пошлость массовой культуры теснит тебя со всех сторон, твердит тебе, что ты какой-то могиканин, когда в самом деле твоя работа никому не нужна, – теперь начинаешь снова верить, что бегство от этого торжища в монастырь духа – единственный выход. Урок Гессе оказывается напрасным. А может быть, он и сам себя хоронил в этом романе?

Обнимаю, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


6.1.03

Дорогой Гена, ты впервые обратил мое внимание на этимологию немецкого слова Glasperlenspiel. До сих пор мне это не приходило в голову, и ни у кого я такого толкования не встречал. По-русски переводили: игра в бисер, игра стеклянных бус. Стеклянный жемчуг – существенно другое. Замечательное  наблюдение! Сознательно ли проводил сам Гессе мысль о поддельности этой вымечтанной, по его мысли, гениальной игры? Ты знаешь, как начал отвечать на мой вопрос Аверинцев: в акте первичного творения есть что-то нечистое. Жаль, я, дурак, не сумел его дослушать. Игра со смыслами, ценностями, знаками на самом деле представляется некоторым областью более высокой, полноценной, чем грубая заготовка первичного сырья, которой занимаются так называемые творцы. 

Но вот в твоем письме упоминается петух, обморозивший гребень – каким дохнуло полноценным жизненным переживанием! Обязательно ли его толковать, вводить в культурный контекст? Просто упомянуть рядом, параллельно с высокими размышлениями... Мне представилась возможность такой, фрагментарно выстроенной прозы. Но это проще неопределенно вообразить, чем сделать.

У нас сегодня опять вернулись морозы, а вчера было -5, мы с Галей сходили на лыжах. Почти неделю валит, не переставая, снег, в лесу красота неописуемая. Гейне назвал бы это Wintermaerchen. А у вас какие-то небывалые наводнения, Баварию, вроде, тоже затронуло. Говорят, природа будет теперь все больше буйствовать. Но что с этим поделаешь? Мы и с культурой не можем разобраться.

Будем, как всегда, делать, что можем. Обнимаю тебя

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк!

Мы вернулись из Эссена. С наводнениями покончено. У нас белая снежная зима, холодно, хотя, конечно, до московских и питерских морозов далеко.

То, что ты называешь фрагментарной прозой, этот соблазн создать нечто такое, что не было бы беллетристикой в собственном смысле, не было бы и чистой эссеистикой, не было бы набросками к чему-то другому, но оказалось бы и тем, и другим, и третьим, включённым в общую раму, – этот соблазн время от времени искушал и меня, манил какой-то новой свободой, но и таил в себе риск анархии. А я, мне кажется, чем ближе к концу, тем больше ценю в писательстве дисциплину. Я уже не в состоянии читать облачные, преувеличенно-импрессионистические, по-русски говоря – расхристанные сочинения, где энтропия приближается к той границе, за которой проза попросту распадается, превращается в бесформенную писанину. Такие тексты можно стряпать килограммами, километрами.

Получается, что, чем дальше, тем больше становишься архаистом, каким-то замороженным псевдоклассицистом, – но и понимаешь, что система жанров, доставшаяся нам в наследство после тысячелетий литературы, настолько прочна, что все попытки опрокинуть её приводили в лучшем случае к очень скромным результатам. (Исключением был, может быть, только Джойс). Скорее можно сказать, что сами жанры, и прежде всего главный – роман, проделали внутреннюю эволюцию, не всегда понятную творцам.

Ответ Аверинцева (возвращаюсь к «Игре в бисер»), если я правильно понял твою запись в «Стенографии», по-моему, бьёт мимо. В нём содержится похвала аскетизму, сквозит религиозная интерпретация, которая, как мне кажется, в данном случае не работает. Или, по крайней мере, не удовлетворяет. Я нашёл одно письмо Гессе 1943 г. (когда книга вышла в свет, – подумать только, в разгар войны!), где он вроде бы отказывается дать собственную интерпретацию романа, наподобие того, как Гёте когда-то говорил Эккерману: меня спрашивают, какую идею я хотел выразить в «Фаусте», – как будто я знаю! Но Гессе добавляет: [Das Buch] will nur eine Dichtung sein, weder eine Philisophie, noch eine politische Utopie. In die Zukunft mußte ich diese Geschichte verlegen, nicht weil Kastalien, der Orden und die Hierarchie zukünftige Dinge wären oder von mir willkürlich ausgedachte, sondern weil alle diese Dinge stets und immer vorhanden waren, im Altertum und Mittelalter, in Italien und in China, denn sie sind eine echte «Idee» im Sinne Platos, nämlich eine legitime Form des Geistes, eine typische Möglichkeit des Menschenlebens. Другими словами, он всё-таки даёт своё истолкование. Конечно, это Dichtung уже потому, что всякая интерпретация будет неполна, не объяснит непостижимое очарование этой книги, не будет исчерпывающей и, хуже того, неизбежно окажется более или менее насильственной. И всё-таки! Мне по-прежнему кажется, что из неё можно вычитать нечто важное о судьбе культуры, что книга в этом смысле очень даже актуальна.

Было время, в 50-х, кажется, годах, – ты это, вероятно, знаешь, – когда «Игра в бисер» и другие вещи вдруг стали чрезвычайно популярны, особенно в Америке, в студенческих кампах, где возник культ Гессе (не в последнюю очередь из-за его особых симпатий к китайской философии, дзэн-буддизму, индуизму и т.п.). В последние десятилетия Гессе – в тени, мода прошла, были и скептические, и даже иронические оценки; классик на полке. Лет десять тому назад я делал однажды большую передачу о Гессе по Немецкой волне, но и для меня на какое-то время он поблёк. Я думаю, что давно пора к нему вернуться.

Нет, дело не в том, что творчество, сотворение нового представляет собой «что-то нечистое» (эротическая аналогия). Кстати, ты, может быть, заметил, что некоторые статьи самого С.С. Аверинцева, те, которые прославили его в узких кругах в 70-е годы, сами напоминают игру в бисер. Теперь это кажется ему чем-то недостойным. Нет, не в этом дело. А в том, что, отгородившись от пошлятины массовой культуры, касталийцы вернулись к александринизму, к тому, что действительно происходило и в позднеантичном мире, и в Средние века. К нетворческому отношению к культуре. К комментированию, к музейно-библиотечной застылости, к бескрылости. Вместо творчества – комбинаторика, игра «со смыслами» и аналогиями, составление остроумных аппликаций, каталогизация подобий, реминисценций, отсылок, вообще Игра. Должен признаться, что мне лично это чрезвычайно близко.

Когда я учился на классическом отделении, сто лет назад, одна студентка как-то раз спросила нашего доцента Александра Николаевича Дынникова, прелестного старика (он преподавал латинский язык и авторов), говорит ли он по-латыни. Он ответил, что говорить по-латыни нельзя, так как это мёртвый язык и любое разговорное употребление будет насилием, искажением (он не сказал – святотатством), ибо мы не в состоянии возродить живую стихию устной речи. Правда, профессор С.И. Радциг, заведующий кафедрой, обратился однажды к коллегам и к нам с прекрасной, выдержанной в стиле античной риторики латинской речью. Но для этого понадобился особо торжественный повод – юбилей. Чтение авторов, и латинских, и греческих, включало подробный разбор и комментирование каждой фразы, грамматический и стилистический анализ, реалии, конъектуры и пр. Только подумать – какой дикой фантастикой всё это выглядело в те годы, сразу после войны и в каких-нибудь трёхстах метров от здания на Лубянке, где сидели в своих кабинетах с зарешечёнными окнами мундирные мужики-орангутаны, которые только вчера слезли с деревьев.

С тех пор я привык к тому, что в изданиях древних авторов три-четыре строчки наверху страницы сопровождает комментарий (петитом), занимающий всю остальную страницу. Может быть, отсюда происходит и эта мания обсуждать свои собственные писания. (Я тут как-то сочинил комментарий к роману, который недавно закончил. Попытка спасти тонущий корабль). Если же говорить вообще, то тут – культура, давно завершённая, замкнутая в себе и выступающая в качестве сакрального текста. У Гессе филологию и философию дополняют математика и музыка, которые тоже воспринимаются изначально как некое Священное писание. Между прочим, любопытно, что апелляция к музыке ограничена эпохой от 1600 до 1800 года, которая аттестована (в одной из редакций Введения) как Glanzzeit der deutschen Musik; дальше уже упадок, Вагнер, Брамс отнесены к «бесследно исчезнувшим поздним романтикам», всё это пишется из перспективы XXIII столетия.

Таинственное Glasperlenspiel, однако, есть нечто самодовлеющее, самоценный эрзац творчества, и больше того. Об Игре говорится, что это «некий универсальный язык, посредством которого оказывается возможным выражать ценности духа в осмысленных знаках и сопрягать их между собой». Забава с цветными стекляшками – метафора универсализма, как тебе это нравится? Мне когда-то приходила в голову аналогия с «универсальной характеристикой» Лейбница, Spécieuse génèrale, мечтой об универсальном исчислении, с которой он носился всю жизнь. Я когда-то переводил Лейбница, он писал преимущественно по-французски. Вот цитата (если твоё терпение ещё не окончательно истощилось) из одного письма от января 1714 г.:

«Будь я менее обременён делами, я, может быть, дал бы общий метод изложения идей, в коем все истины разума были бы сведены к некоему математическому выражению. Это было бы одновременно и всеобщим языком, или способом записи, однако не имело бы ничего общего с теми, какие были предложены до сих пор, так как и буквенные обозначения, и самые слова здесь служили бы руководством для разума, а ошибки (кроме фактических) были бы не чем иным, как ошибками в математических расчётах».

Иначе говоря: система символов, охватывающих все понятия – математические, физические, философские, нравственные. . Великий синтез и ключ к решению всех проблем. Всё знание человека о мире закодировано с помощью конечного числа «характеров», которыми можно оперировать, совершая над ними математические действия. Алфавит мышления. Вместо рассуждений – формализованные выкладки, которые с железной необходимостью приводят к единственно правильному выводу.

Уф! Извини за многословие.

Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


15.01.03

Дорогой Гена, тебя сегодня можно поздравить не просто с днем рождения – с юбилеем. Подумать только: 75! Твоя работоспособность, активность вызывают у людей помоложе, вроде меня, восхищенную надежду: значит, есть чего еще ждать впереди.

Позволь, как в старину, сделать тебе в этот день стихотворное подношение .

 

Перед закатом

Зависало, не двигалось, переваливая зенит,
Словно прыгун, одолевший планку,
И вот снижается все быстрей, на глазах тает кромка,
Осталась самая малость. Стоит ли суетиться,
Заменять обветшавшую мебель, ввязываться в ремонт?
Как-нибудь еще простоит, на твой век хватит.
Незачем перебирать книги, недочитанного не дочитаешь.
Что еще ты хочешь додумать, вспомнить, прояснить напоследок?
Померещилось вроде уже совсем близко.
До тебя ухватить никому пока не удавалось,
А если и удавалось, не успевали сказать,
Не оставалось сил шевельнуть губами.
Так устроено не без умысла, вот, считай, вся разгадка.
Ничего задержать нельзя, но продолжаешь стараться,
Заново ищешь, бьешься, оставляешь зарубки на память.
Для того мы, наверно, и сотворены:
Восполнять исчезающее, воссоздавать уходящее,
Наращивать усилием безнадежной мысли,
Напряжением новой, еще небывалой жизни.


Я уже писал тебе, что пробую с некоторых пор уходить от прозаического многословия. Составилась небольшая подборка, я ее назвал "Метафизика". Вот вдобавок заглавный текст:


Метафизика

Выйти из-под опеки родителей,
Обеспечивать себе каждый день пропитание,
По возможности кров,
Защищаться от подступающих отовсюду угроз,
Лучше всего в стае,
Где хорошо бы достичь положения,
Найти партнера, самца или самку,
Выполнить требования природы,
Получая иногда удовольствие,
Произвести таких же, выкормить, выпустить в мир,
Дожить до старости достойной, опрятной.
Что еще нужно? У людей остальное
Называется, кажется, метафизикой.


Еще раз тебя поздравляю. Здоровья тебе и всяческого благополучия!

Твой Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


15.1.03 

Desyatogo yanvarya skonchalsya Wolfgang Kasack. G.


М. Харитонов – Б. Хазанову


15.1.03

Гена, только что отправил тебе поздравление – тут же получил печальное известие. Как это неожиданно! Вольфганг казался таким бодрым. Отчего он умер? У меня с ним связаны самые теплые воспоминания. Скорблю вместе с тобой. 

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 16 янв. 2003

Дорогой Марк! Вольфганг Казак, с которым я находился в постоянном контакте, у которого бывал много раз, и в Институте славистики, и у него дома в городке Мух, был болен примерно с лета прошлого года: опухоль тонкого кишечника. Был оперирован, спустя некоторое время отправился в Индию, в клинику Аюрведа, где подвергся весьма жёсткому диетическому лечению. Был очень доволен, чувствовал себя хорошо и много работал. В ноябре наступило ухудшение. Я об этом не знал, неожиданно получил от Дж. Глэда короткое сообщение о том, что Вольфганг очень плох. Фридерике (жена В.) ответила мне, что он вряд ли доживёт до Рождества. Три дня назад пришло извещение о его смерти 10 января.

Для меня это большая потеря. Он был настоящим верным другом. Между прочим, много писал обо мне, больше, чем все критики в России, которые, впрочем, почти ничего не писали. Мне приходилось переводить некоторые его работы. Хотя он очень хорошо знал русский язык, но не был вполне уверен в стилистике. Ему не было 17-ти лет, когда он был мобилизован, это было в самом конце войны. Под Берлином, не сделав ни одного выстрела, он попал в плен и чуть не погиб, как множество других, в лагере немецких военнопленных под Куйбышевым. Его спас один советский офицер, в последний момент вписал его имя в список подлежащих возвращению в Германию. Он был мистиком, верил в провидение и вечную жизнь.

Не знаю, был ли ты с ним знаком лично. Он был в некоторых отношениях нелёгким человеком, ершистым, импульсивным, ссорился со многими, но какая это была добрейшая душа, и скольким он помог!

Я написал некролог, послал в две берлинские газеты и в «Новый журнал».

Ну-с, что сказать. Сегодня мне стукнуло 75. Невероятная дата, и не очень-то радостная. Только что пришло от тебя письмецо со стихами, которые мне очень понравились (в самом деле очень, это не пустой комплимент). Спасибо тебе, милый. У нас смутная полузима, полуоттепель. Вечером собираемся с Лорой посидеть в устричном погребе, есть такое злачное место в Мюнхене. Жаль, что тебя нет с нами, выпили бы хорошего вина.

Я пытался подвести некоторый итог. В эмиграции я написал больше, чем за всю прежнюю жизнь. Попробовал подсчитать: всего, и там, и здесь, сочинил 8 романов, 7 повестей, 35 рассказов (если что-то не забыл). Кроме того, настряпал большое количество статей, этюдов, радиопередач, рецензий, воспоминательных текстов и т.п. Написал гору писем. Ну и что? Ну и ничего.

Между прочим, Курт Марко (старый друг, отставной профессор из Вены) прислал мне вчера статейку-репортаж из австрийской газеты «Die Presse». В Таиланде произошло нашествие аистов с воздуха на одну деревню в 70 километрах от Бангкока. Трудно поверить: гротескная история, буквально совпадающая с той, которую я придумал в качестве зачина для романа «После нас потоп». Огромные птицы, которых тщетно пытаются прогнать хлопушками, всё покрыто и обляпано птичьим дерьмом, жуткий запах, угроза здоровью жителей и так далее.

Крепко обнимаю тебя и Галю, привет вам обоим от Лоры.


М. Харитонов – Б. Хазанову


18.1.03

Ты спрашиваешь, Гена, знал ли я Казака лично? Но ведь мы с тобой дискутировали у него на "Немецкой волне" и встречались вместе в Дюссельдорфе, уже после его отставки. Я выступал у него в университете, был у него в Мухе, он устраивал мне замечательные поездки по Германии. Последний раз я видел его в Москве несколько лет назад, он выступал с лекцией о трех писателях-эмигрантах, в том числе о тебе. Печально все.

Относительно подсчетов, кто сколько выдал продукции – мне вспомнилось, как молодой Катаев говорил Мандельштаму, что у писателя должно быть собрание сочинений, двадцать томов с золотым обрезом. Мандельштам не дотянул.

В прошлом письме у тебя была фраза: "То, что ты называешь фрагментарной прозой, этот соблазн создать нечто такое, что не было бы беллетристикой в собственном смысле, не было бы и чистой эссеистикой, не было бы набросками к чему-то другому, но оказалось бы и тем, и другим, и третьим, включённым в общую раму, – этот соблазн время от времени искушал и меня, манил какой-то новой свободой, но и таил в себе риск анархии". Я недавно перечитывал "Египетскую марку" и "Шум времени" Мандельштама:  не кажется ли тебе, что это образец именно такой прозы? Мне бы дотянуть до такого уровня!

Искренне рад, что ты воспринял мои стихи. Я до сих пор их почти никому не показываю, хотя  уже есть некоторые подтверждения, что это можно читать. Вот, если тебе интересно, еще один текст:

 

Исторические руины

Защита проекта «Исторические руины»:
Сооружения для будущих экскурсантов.
Образцами могут служить Парфенон, Колизей,
Проросшие джунглями храмы Востока,
Иерусалимская Стена плача.
Восстанавливать первоначальный, предварительный вариант
Было бы, согласитесь, кощунством.
Столько понадобилось веков, переживаний, усилий,
Чтобы превратить их в объект восхищения.
Современные технологии убыстряют работу.
Вот скелет собора после бомбежки –
Будоражит воспоминания, мысли.
Стена с тенью неизвестного человека,
Запечатленного атомной вспышкой,
Саркофаг вокруг взбесившегося реактора,
Остатки разрушенной Берлинской стены,
Нечто, называвшееся Мавзолеем.
Архитектурные стили значения не имеют.
Здесь перед нами раздел несбывающихся утопий,
Все, что в перспективе остается от Городов Солнца.
Фрагменты можно будет пустить в продажу –
Есть любители украшать ими свои виллы.
Проект окупится. Особо выделены
Объекты нематериальные. От библиотеки
Вроде Александрийской можно и камней не оставить,
Но вот, пожалуйста, пепел – Эсхил или Аристотель,
Или кто-то из новых гениев, загубленных на корню,
Написанного ими никто уже никогда не узнает,
Но сколько пищи, не правда ли, воображению?


Неожиданно пришло электронное письмецо от Даниелы Махар, она объявляется раз в полгода. Помнит о твоем дне рождения – наверно, и тебе написала. Выражает надежду, что этот день отмечен немецкой прессой.

Всего тебе самого доброго.

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Конечно, я забыл, что ты знал Кáзака, дорогой Марк. Я посмотрел сейчас статью о тебе в немецком полном издании его «Лексикона», мы там с тобой почти рядом, между нами Хармс. Хорошая статья, и, кажется, без фактических ошибок.

Я нахожу удачным и это стихотворение – «Исторические руины». Очень хорошо найденный ритм, подкупающая тональность, прелестная поэтическая сжатость, почти пунктир. И, наконец, забавные и нетривиальные повороты внутренне серьёзной мысли. Если бы удалось выпустить такой сборничек... но не знаю, отыщется ли издатель.

Что касается фрагментарной прозы, – Мандельштам и так далее, – «Шум времени» и другие вещи не могут, конечно, не вызвать восхищения. С другой стороны, вернуться к этой блестяще-декоративной, подчас избыточно метафорической прозе невозможно. Это был богач, сыпавший золотыми червонцами. Мы живём в другое время. Я пытался делать что-то вроде «фрагментарной прозы». Но невольно съезжал в сновидения, в сюжет – правда, совсем простенький. По заглавию одного из таких сочинений назван сборник, выпущенный Вагриусом.

Я купил только что вышедшую переписку Томаса Манна с Адорно, самое интересное – это, конечно, письма, связанные с работой над «Фаустусом». Участие Адорно гораздо весомее, чем об этом можно узнать, читая «Роман одного романа». Сохранился даже сделанный Адорно подробный музыковедческий и «режиссёрский» план «Плача доктора Фаустуса» (Doctor Fausti Weheklag). Хорошо бы написать рецензию на эту корреспонденцию.

Снова занимаюсь своим романом, к которому я теперь присовокупил некий довольно пространный комментарий или объяснительное послесловие. Нужен ли он? Вопрос. Вышел роман Г. Грасса о судьбе парохода «Вильгельм Густлофф», его я тоже просмотрел задним числом. Потом оказалось, что роман уже напечатан по-русски (какая оперативность!) в «Иностранной литературе», правда, под странным и неточным названием «Траектория краба». (В оригинале «Krebsgang», имеется в виду ракоходное, попятное движение. Крабы, кстати, не летают) . Но Грасс мне несимпатичен.

В моём романе действие происходит главным образом в университете. Я наткнулся на воспоминания об университете в первом номере «Знамени», 2003, относящиеся к 80-м годам, автор некто Александр Терехов, и стал их читать. Скажут, конечно, – старческое брюзжание; но какое это всё-таки убожество. Провинциальность, которую, кажется, даже поднимают, как флаг. Пошлый и набивший оскомину, якобы непринуждённый говорок, дурновкусие, удручающе низкий общий уровень. И журнал, который так гордится собой, это печатает.

Даниэла меня поздравила, она пишет мне раз в несколько месяцев и обычно спрашивает о тебе. Пресса и здесь, и там, разумеется, мой замечательный юбилей обошла благоразумным молчанием, если предположить, что кто-то об этом юбилее знает, – правда, я не читаю газет, – но зато я получил поздравление от федерального президента Рау, от его имени, само собой.

Крепко жму руку, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


27.1.03

Дорогой Гена, за неделю не набралось ни впечатлений, ни мыслей, о которых можно было бы тебе написать. Даже не читал ничего нового. Раскрыл как-то на произвольной странице "Доктора  Живаго" – и не мог оживить, даже понять давнего своего впечатления. С книгой ли что-то произошло, со мной ли? Конечно, со мной. Зато сдвинулась немного работа. Морозы сменила оттепель, мы гуляли это время пешком. Но позавчера похолодало, выпал свежий снег, лыжи прекрасно скользили, и мы с Галей незаметно пробежали больше двенадцати километров. Больше ничего особенного и не вспомнишь. Как ни странно, ничего другого  мне сейчас и не хочется.

Вот тебе вместо прозаических впечатлений еще верлибр.


Мгновение

Где ты был только что?
Вдруг очнулся от озабоченных мыслей,
Ощутил, увидел себя за столом, на кухне,
Ломоть хлеба в руке не донесен до рта.
Родилось из белесой прорехи солнце,
Затрепетал, закипел оживший в луче воздух,
Засветились крупицы просыпанной на столешнице соли.
За окном возникли заиндевелые ветки.
Женщина осторожно идет по дорожке,
Рука оттянута сумкой с изображеньем певца,
Смотрит под ноги: как бы не поскользнуться.
Для нее не существует ни встречных, ни сиянья деревьев,
Как для тебя только что – лишь на миг вдруг возникли,
Проявились из рассеянного несуществованья,
В следующий миг все растворится, исчезнет -
Уже удаляется, становится все невнятней,
Пока ты шевелишь губами, подыскиваешь слова,
Выводишь на бумаге значки, магический шифр,
Хочешь спасти, удержать, воссоздать для себя, для всех
Трепет еще одного
Начерно прожитого мгновения.


Ну, если не надоело, вот еще один – из другого раздела.


Мы слишком долго живем, успеваем разочароваться,
Пережить торжество недостойных, крушенье надежд,
Разрушение целых стран, гибель лучших, непонимание
Современников, оргии непотребств, успеваем
Даже понять кое-что, изучая историю, убедиться,
Что так было всегда. Из-под вековых отложений
Извлекают творения гениев, вспоминают их имена,
Всем воздают по заслугам, объясняют причины упадка –
В прошлом. Чтобы дождаться такого при жизни,
Времени не хватает – мы слишком мало живем.


Как ты думаешь, можно это где-нибудь тебе показать?

Обнимаю,

Марк.


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, я задержался с ответом. Оба стихотворения нравятся мне, пожалуй, меньше, чем то, первое, – «Исторические руины». Но и они хороши. А главное, выстраивается цикл с каким-то общим настроением, лирико-медитативным, и выдержанный в одном стиле. Надеюсь, ты будешь продолжать. Надо придумать для него название. Печатать? Конечно, хорошо бы и напечатать. Судить о том, найдётся ли издатель или журнал в России, мне трудно; думаю, что, как и для всякого серьёзного произведения, шансы невелики. Что касается наших здешних краёв, у меня есть пока что только одно, весьма скромное и не немецкое предложение. Есть такой Михаил Блюменкранц, философ и доцент университета, недавно переселившийся из Харькова в Мюнхен; старый знакомый Гриши и Зины. Он издавал в Харькове культурно-литературно-философские сборники под названием «Вторая навигация». Сейчас он получил деньги на продолжение этого издания; есть проект превратить его в журнал. Очередной номер почти уже собран. Не хотел бы ты дать Блюменкранцу (я с ним об этом говорил) несколько стихотворений для этого номера? Так как издание малотиражное – и, увы, безгонорарное, – публикация не помешала бы другим возможностям печатания в России, если бы таковые представились.

Я закончил три дня назад переделку романа и расхрабрился настолько, что послал новую редакцию в «Октябрь». Там теперь заведует прозой новый человек по имени Павел Белицкий. Электронная почта сработала с трудом. Понравится ли это сочинение, не знаю, я сам отнюдь не уверен, что оно удалось. Вдобавок (о чём я тебе уже писал) прологом служит кратко изложенная трагедия парохода «Вильгельм Густлофф», которая и в дальнейшем время от времени всплывает в романе. Пожалуй, ей придано даже символическое значение. Триумф, обернувшийся крахом; победа, которая оказалась поражением для следующего поколения. Эта история преследовала меня много месяцев. И я совсем не знаю, не оскорбит ли она (что было бы, конечно, недоразумением) патриотические чувства. В сущности, роман противоречит всей концепции войны, мифу о войне, который остаётся незыблемым в России как важнейшая часть – скажем так – национального самолюбования. Сам я ничего оскорбительного в своём романе не вижу; не говоря о том, что там больше говорится о любви, чем о войне. Но я живу на другой планете...

Я написал коротенькую статейку, или квази-рецензию, на книжку, о которой тоже писал тебе в прошлый или позапрошлый раз. Она, то есть книга, хотя и помечена прошлым годом, но появилась на прилавках только что. Предмет для читателей «Знамени» вряд ли будет интересен. Но мы с тобой к этим темам всё время возвращались. Посылаю тебе для развлечения.

Гале привет. Обнимаю, твой Г.


Дорогой Марк! Нас завалило снегом. Всё выглядит очень романтично, но на машине ездить трудно. Новостей нет. Ты как-то писал мне, что видел в «Дружбе народов» объявление о публикации одной моей повести. На-днях я неожиданно получил сообщение от нового редактора Ирины Дорониной (если не ошибаюсь) о том, что она действительно собирается её поместить в один из номеров, весной или летом. Дай Бог нашему теляти. Со «Знаменем» как-то не ладится. Они отвергли рецензию о Чоране (толстый том Oeuvres, который я купил в Париже) под предлогом того, что книга вышла в 2001 году, а теперь меня извещают, что рецензия о Свиридове «не прошла редколлегию». Почему-то именно этой коротенькой статейки мне жаль. Посылаю тебе; может быть, рассмеёшься. Второй случай, конечно, чисто цензурный. Эти рецензии, по большей части об иностранных книгах, я писал, так как гонорары, должно быть, мизерные, были всё же подспорьем для моего брата Толи. Больше писать не буду.

В «Стенографии конца века» (которую перечитываю то и дело) я наткнулся на одно любопытное место, где говорится об отзыве Комы Иванова на «Сундучок»: он, по-видимому, не понял книгу. Может быть, следует, – вопреки Д.Г. Лоуренсу («верьте художнику, а не его рассказу»), – сопровождать книги «рассказами», то есть объяснительными послесловиями. Я написал нечто в этом роде – постскриптум к роману, – никак не могу от него отделаться. Кроме того, переделывал небольшой рассказ под заглавием «Трудный час». Так называется (Schwere Stunde), если ты помнишь, рассказ Томаса Манна о Шиллере, который, правда, по имени там не назван.

До меня дошёл второй том книги Солженицына «Двести лет вместе» (первый я частью читал, частью просматривал несколько месяцев назад). Не знаю, попадалась ли она тебе. Если о первом томе можно было говорить, что книга не удовлетворяет критериям научного исследования, за которое она себя выдаёт, что она скучна, перегружена цитатами, что подбор цитат выдаёт необъективность автора, и прочее, если возможна была критика, полемика, – то второй том оставляет однозначно тяжёлое впечатление, отбивающее всякую охоту что-либо доказывать. Он просто гнусен, ничего другого не скажешь. Правда, появились рецензии. Одну из них, очень обстоятельную, написал Сергей Максудов (Алик Бабёнышев), с которым мы когда-то вместе редактировали наш бывший журнал «Страна и мир».


М. Харитонов – Б. Хазанову


8.2.03

Дрогой Гена!

Комментарий к самому себе может быть, наверно, интересным и самостоятельным текстом. Есть тексты, которым без комментария не обойтись. Джойсу на удивление повезло, его сразу обогатили толкованиями мифологическими, астрологическими и какими угодно прочими; ему самому тут не пришлось трудиться. Я необычайно ценю "Шум и ярость" Фолкнера, перечитывал его множество раз, постепенно проникая в этот  многослойный раздробленный мир. Спасибо комментатору, он снабдил роман изложением фабулы в хронологической последовательности; сам Фолкнер этого бы не стал делать. Я люблю вспоминать, как он однажды ответил даме, которая пожаловалась, что прочла "Шум и ярость"  трижды, но ничего не поняла. "Что  мне делать?" – спросила она. "Прочтите четвертый", – сказал Фолкнер. Блаженные времена, когда можно было рассчитывать, что у читателя найдется желание и время перечесть малопонятный текст больше одного раза, вообще хотя бы дочитать его до конца. Возможно, я тебе уже писал, как впервые вчитывался в машинописную перепечатку "Воронежских тетрадей" Мандельштама – понимал с трудом, но чувствовал: это надо перечитать, вникнуть. С тех пор перечитываю, вникаю всю жизнь – они остаются неисчерпаемыми, хотя обросли уже комментариями многотомными. Иногда они что-то помогают понять, иногда скорей мешают: сводят многомерность к плоской однозначности. Сам Мандельштам, по словам Надежды Яковлевны, не желал делать ни шагу навстречу  читателю, чтобы стать ему понятнее. Для меня ориентироваться на такие образцы было, конечно, непозволительной роскошью. Кроме всего прочего – не те времена. "Сундучок Милашевича", несмотря на премию, остался все-таки непрочитанным. "Возвращение ниоткуда" вообще, видимо, провалилось и у нас, и во Франции. Я написал для французского издания "Послесловие на развалинах", которое сейчас завершает "Стенографию конца века". Его перевели на французский язык, но включать в книгу не стали и, может быть, правильно: авторское толкование – одно из возможных, пусть у читателя сначала возникнут свои. До меня доходили отдельные отзывы, содержательные, близкие к тому, что я хотел выразить. Они во всяком случае подтверждали, что это действительно можно вычитать из текста. В "Стенографии" есть фрагменты из "Рабочего дневника" 1990-94гг, там отчасти прослеживается развитие замысла, в самом дневнике можно найти что-то вроде реального комментария. Остается надеяться, что когда-нибудь найдутся желающие это перечитать, сопоставить. И утешаться сознанием, что сделал работу на максимуме своих возможностей.

А дальше – мы упираемся  все в те же сомнения: будут ли со временем вообще читать, интересоваться тем, что было нашей жизнью?  Вот тебе напоследок еще стишок из раздела "Исторические руины":

 

Анфестерии

Эта дорога вела когда-то в великий город.
Изваяния повалились, замыты песком, заросли бурьяном.
Для нынешних они истуканы, а были когда-то боги.
Жители разбрелись, если не вымерли, перемешались
С пришельцами, пропахшими конской сбруей и потом,
Позабыли прежний язык. Мне на нем говорить уже не с кем.
Пережил свое время, попал в чужое. Хуже оно или лучше,
Обсуждать бесполезно. Пройдет и это,
Но уже без меня. Только бы передать кому-то
Многолетний труд, сочинение «Анфестерии».
Так назывались мистерии обновления жизни,
Когда преисподняя открывалась, чтобы мир предков
Мог незримо слиться с миром людей. Наши беды
От того, что живущие про это забыли.
Беспамятство невыносимо для духов. Они не хотят исчезнуть,
Дают о себе знать. Будут исподтишка мстить,
Покуда о них не вспомнят, не восстановят единство,
Чтобы жизнь могла продолжаться, выздоравливая и обновляясь.


Обнимаю тебя

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


9.02.03

Дорогой Марк. Я разделался со всем: и с романом, и с «постскриптумом». Наступила тягостная пауза, какое-то внутреннее безвременье, – и такое чувство, как будто уже совершенно нечего сказать. Комментировать собственные писания – в самом деле странная затея. Классики этим не занимались, и Томасу Манну, как ты помнишь, понадобился эпиграф из «Dichtung und Wahrheit», где говорится, что, хотя произведение должно быть ценно и важно само по себе, и т.д., полезно рассказать о том, как оно создавалось, – понадобился авторитет Гёте, чтобы оправдать своё намерение реконструировать историю «Доктора Фаустуса», свой «роман одного романа».

Этой цели служили письма. Я когда-то зачитывался письмами Флобера, обожаю их и сейчас. Мне кажется, я уже говорил несколько раз, что на месте какого-нибудь профессора в приёмной комиссии Литературного института я бы первым делом спрашивал каждого абитуриента: читали ли вы переписку Флобера? Не читали? Приходите в следующем году.

В нас всё-таки сидит александрийство. Или наследие предков, толкователей Торы и Талмуда.

Мне понравилось стихотворение, оно мне близко по духу и содержанию. Один вопрос: я никогда не слышал слово «анфестерии». У меня нет под рукой греческого словаря, но оно звучит не совсем по-гречески. Сочетание νφ в древнегреческом языке не допускается, происходит уподобление по звучанию, то есть должно быть μφ, как в предлоге (и приставке) αμφί: ср. «амфитеатр», «амфибрахий», «Амфитрион».

Нужно признать, что «Возвращение ниоткуда» – вещь достаточно сложная, местами загадочная (что, с моей точки зрения, отнюдь не порок), вещь, требующая от читателя серьёзного встречного усилия; неудивительно, что она не нашла массового читателя (критики – это ведь тоже «массовый читатель»). И если считать – как ты пишешь, – что она провалилась, то придётся признать и то, что вся наша литература, та, которою мы с тобой занимаемся, провалилась. Quod erat demonstrandum. Из текста можно вычитать то, что никогда не приходило в голову автору; это неважно. Важно, чтобы возникло желание вычитывать. Доживём ли мы до времени, когда найдётся вдумчивый критик и интерпретатор наших писаний? Конечно, нет.


М. Харитонов – Б. Хазанову


18.02.03

Дорогой Гена, слово "Анфестерии" встретилось мне в предисловии к посмертной публикации известного философа-античника Я.Э. Голосовкера. "Древние отмечали такие дни, когда patent mundus, когда открыта преисподняя и ради обновления жизни мир предков незримо сливается с миром людей. Общество... справляет сейчас свои Анфестерии" (Вопр. фил., 2, 1989). Я справлялся об этом слове у Г.С. Кнабе – он его, как и ты, не знал и тоже не мог определить, греческое оно или латинское.

Я медлил с этим ответом, ожидая некоторых новостей, о которых стоило бы написать. Новости, однако, пока откладываются. Одно приятное событие, впрочем, произошло: вышел небольшой альбом Гали, 14 цветных репродукций. Я тебе уже писал, что несколько ее работ выставлены сейчас в Artrus Gallery, Niedererlingsbach, это под Цюрихом. Может, окажешься там попутно, может, рекомендуешь посмотреть знакомым, если они там у тебя есть. (Тел. 62 844 3205). Даже по репродукциям видно, какой это художник – хоть с запозданием. но выходит на свет.

Я понемножку работаю, хожу с Галей на лыжах, читаю все больше поэтов, не прозу.

За отсутствием новостей, вот тебе для развлечения еще стишок:

 

Апология лжи

Тема доклада: необходимость лжи
Для существования человека. Правда невыносима,
Как жестокий хаос стихий, как пустота
И бессмысленность мироздания, как утверждение,
Что человек – не более, чем ходячий мешок,
На время заполненный внутренностями и дерьмом.
Мало прикрыть наготу – надо себя украсить
Побрякушками или перьями, разрисовать лицо,
Утаить, чем природа тебя наделила на самом деле.
Без обмана нельзя. Любовные обещания,
Серенады, уклончивое кокетство – способ добиться
Цели, в общем-то, голенькой. Моды, искусства,
Представления о красоте, условности, все системы
Объяснения мира созданы, чтоб подменить реальность,
Которую никому не вместить. Ложь компактна,
Как миллионные цифры погибших, нарисованные на бумаге.
Ужасно, говорим – но не пробуем даже представить
Обезображенные тела, вопли, запахи, лица убийц.
Это нам покажут в кино, по возможности эстетично,
Или опишут в истории, составленной из легенд,
Подчищенной, переправленной, приспособленной
К веяниям времени. Замысел подгоняется к результату:
Так и должно было быть. Восхищаемся сооружениями,
Воздвигнутыми на костях – бестрепетно по ним ходим.
Иначе просто нельзя.
За скобки вынесем представления
О некой запредельной реальности. В рамках нашей методики
Их ни опровергнуть, ни доказать. Можно лишь удивляться,
Что жизнь продолжает все-таки существовать.
Но будет ли так вечно, требует еще подтверждения.

 

Обнимаю тебя

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, я поправляюсь или стараюсь поправиться – от гриппа. Почти не выхожу. У нас солнечно, снег. Похоже на зимы когда-то в Есеновичах.

Поздравь Галю с успехом от моего имени.

В «Вопросах философии», на которые ты ссылаешься, опечатка. Нужно: patet mundus (единственное число) или patent mundi (множественное).

Я проделал с «Апологией лжи» следующий опыт: перепечатал стихи «прозой», не разбивая на поэтические строки. Мне кажется, стихотворение не выдержало этого испытания – ничего не потеряло и ничего не приобрело. Это значит, что паузы, создаваемые разбивкой на строчки, не работают; разбивка оказывается искусственной. Свободный стих коварен. По-моему, стихотворение удалось меньше, чем прежние. Прежде всего оно затянуто. Ему не достаёт того, что наш поэт называл скорописью мысли. Кроме того, сама мысль недостаточно оригинальна, она была бы вполне легитимна в прозе, в эссеистике (где понадобилась бы, вероятно, дополнительная отделка), но в стихах не ошеломляет.

Лора раскритиковала мой роман, и, кажется, по заслугам. Я написал между делом рассказ, тема которого – бессонница.


Дорогой Марк, я тут как-то начертал (в сердцах) и послал в «Знамя» статейку, в которой речь идёт отчасти о предметах, коих ты коснулся в последнем письме. Старая песня, конечно; и вряд ли они её напечатают. Ответа, во всяком случае, нет. Посылаю тебе.

Жму руку, обнимаю, привет Гале

Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


21.02.03

Дорогой Гена, твоя статья прекрасна и, как всегда, убедительна, добавить нечего. Некоторые пассажи дословно воспроизводят, мне помнится, более короткую рецензию на книгу Дубина. которую ты послал, кажется, в "Октябрь". С твоего разрешения я процитировал фрагменты из твоего письма в "Состоянии культуры", которое собирается печатать "Знамя". Там некоторые мысли узнают..

Сердечно тебя приветствую

Марк


9.3.03

Wie geht es dir, lieber Genja? Я на днях получил письмо от Симы Маркиша. Оно шло из Будапешта полтора месяца, отправлено было еще в середине января. Он пишет, что собирается в Мюнхен поздравить тебя с 75-летием. Наверное, приезжал. Для меня всегда было удовольствие беседовать с ним. Письмо было откликом на мою "Стенографию", я ему ее посылал. Неожиданным оказалось сопоставление автора с Гришей Ребровым, трифоновским героем. Совсем, признаться, не помню, кто это, надо бы перечитать Трифонова. Сима начал перечислять упомянутых в книге общих знакомых – и остановился: перечислять пришлось бы едва ли не всех. А с ним мы в Москве ухитрились не встретиться.

У нас вторую неделю держится сказочная погода: синее небо, солнце, сияющий белый снег, прекрасная лыжня. В предчувствии, что скоро все это должно кончиться, я каждый день стараюсь ходить на лыжах. Работаю вяло и без особого результата.

А вчера нас с Галей пригласил на свою премьеру "Сны изгнания" режиссер Кама Гинкас. Это фантазия по мотивам Шагала, без сюжета, с минимумом текста – рассказать о спектакле в словах невозможно. Восхитительная работа, есть потрясающие эпизоды. Достаточно упомянуть, как на экране проецируется труппа Михоэлса, танцующая "Фрейлэхс" – а экран с двух сторон поджигается, горит и сгорает весь, пока длится танец. Некоторые фантазии, кажется, могли бы понравиться самому Шагалу.

Работается ли тебе? Пиши.

Обнимаю

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк! Когда-то дочь Эренбурга Ирина показывала мне подаренный, кажется, её подругой, вдовой Шагала, альбом, иллюстрации к Ветхому завету; там была прелестная картинка: три ангела в гостях у Авраама и Сарры. Трое детей сидят за столом, ноги не доходят до пола, за спинами белые крылья. Бабушка Сарра несёт еду. Здесь, то есть на Западе, я видел много разных вещей Шагала: рисунки к «Мёртвым Душам» Гоголя, огромную фреску в здании кнессета в Иерусалиме, голубые витражи в Майнце, в церкви св. Стефана; и, конечно, разную живопись. Это я по поводу спектакля Камы Гинкаса – с удовольствием бы поглядел. О Гинкасе есть упоминания в «Стенографии». Что он за человек, сколько ему лет?

Наша зима кончилась, началась солнечная весна, но и она как-то иссякла; пасмурно, идёт дождь. Я сходил на учёную конференцию по случаю 50-летия смерти Schnurrbart’a. Незабываемая дата: день 5 марта следовало бы объявить национальным праздником. Ты, наверное, этого не помнишь; о смерти было объявлено не сразу. Диктор, это был Левитан (во всех бараках висело радио), провещал гробовым голосом: «Товарищ Сталин потерял сознание». Охватившую всех злобную радость, конечно, опасались показывать открыто: в лагерях, как и на воле, везде были стукачи. Но я помню, что я оказался в один из этих дней на железнодорожном полустанке, в четырёх-пяти километрах от лагпункта, там стоял состав, из окошка товарного вагона высунулось чья-то физиономия, подросток из полуцветных (то есть полублатных, приблатнённых) заорал: «Ус подох!»

С Симой Маркишем я, конечно, виделся; он бывает время от времени в Мюнхене; но мои три четверти века, этот мрачный и неправдоподобный юбилей, мы никак не праздновали, были только, но без Симы, уже уехавшего, в мюнхенском Austernkeller. Кстати, Грише на-днях должно стукнуть 85. Жуткие цифры.

Ты удивишься, но я снова переписываю роман. Так ремонтируют только что сданный – краска ещё не высохла, – и оказавшийся непригодным для вселения дом. Я знаю, что это затея в некотором смысле бесцельная, так как сочинение, если его удастся напечатать, вряд ли будет прочитано, но хуже то, что и само по себе оно, возможно, страдает каким-то непоправимым дефектом. Так или иначе, нужно довести дело до конца. Есть потребность (мы уже много раз об этом говорили) подвести итог, сказать о времени, оставшемся позади, – не об актуальном времени, актуальность, пока она ею остаётся, ничего не стоит, во всяком случае, не представляет интереса для искусства, – но об «эпохе», все эти громкие слова приходится ставить в кавычки. А с другой стороны, есть нужда и необходимость вернуться к человеку, к жизни чувств, условно говоря, вернуться к Прусту. И оба этих измерения нужно как-то уметь совместить.

Вопреки тому, что я думал прежде, то есть вопреки собственным декларациям, я вернулся к «рассказу», к обыкновенной, почти линейной повествовательности и к достаточно тривиальной точке зрения невидимого рассказчика-хрониста, жившего вместе с героями и живущего сейчас: его наблюдательный пункт расположен «к северу от будущего». Будущего, которое стало прошлым. Кстати, не помню, писал ли я тебе о том, что я использовал для названия строчку Пауля Целана (самоубийство Целана, настигнутость прошлым перекликались с сюжетом), и у него же заимствовал эпиграф – коротенькое стихотворение из сборника «Atemwende».


In den Flüssen nördlich der Zukunft
werf ’ ich das Netz aus, das du
zögernd beschwerst
mit von Steinen geschriebenen
Schatten.


Попробуй-ка это перевести. Что-то вроде следующего:

«На реках к северу от будущего я забрасываю сеть, и, медля, ты загружаешь её тенями, что написали камни».

Тебя нет, ты живёшь в памяти, на дне рек, уносящих к полярному океану наше мёртвое, несбывшееся будущее. Туда, на холодный север, я отправляюсь, чтобы встретиться с прошлым; север – это Россия; туда я отправляюсь, чтобы встретиться с вами, с тобой; ты там, на дне; в эти реки я забрасываю невод, мою поэзию. И вытягиваю – даже не камни, а тени, которые отбрасывают камни, тени окаменевшего будущего, бывшего будущего.

«Тень», Schatten, одно из ключевых слов Целана, ассоциируется с зыбкостью и темнотой, с царством мёртвых, но, как сказано в другом стихотворении: Wahr spricht, wer Schatten spricht. Кто говорит тенями, тот говорит правду. Можно перевести иначе (памятуя о том, что Wahrspruch – это вердикт): Кто говорит тенями, выносит приговор.

Такие дела.

Сердечно обнимаю тебя, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


14.03.03

Дорогой Гена,

вчера я поздравил с 85-летием Гришу Померанца – по телефону. Московский телефон, увы, с годами подменил переписку. Ты, наверное, знаешь больше меня (во всяком случае, более содержательно), что он сейчас думает, о чем пишет. Голос был бодрый, он сейчас в Москве, 23-го ему предложили вечер в малом зале ЦДЛ, возможно, мы увидимся.

Ты спрашиваешь про Каму Гинкаса. Ему 62 года, в "Стенографии" упомянуто, что с двух лет он был с матерью в Каунасском гетто. Его жена, Генриетта Яновская – главный режиссер театра Юного зрителя, там он ставит свои спектакли. Мы подружились с обоими несколько лет назад, они приглашают нас на свои премьеры. Кама сейчас стал очень известен во всем мире, его приглашают ставить спектакли в Америке, Японии, разных странах Европы. Я его высоко ценю. 

Пришел по почте 13-й номер "Иерусалимского журнала", там статья Симы Маркиша памяти Горенштейна. Он цитирует публикацию в "Октябре", где был напечатан и ты, и солидаризируется с мнением режиссера М.Левитина: Горенштейн ощущал себя прежде всего евреем. Я взял перечитать "Псалом". Мощный писатель! Картины довоенного крестьянского голода, военной, послевоенной российской провинции потрясают. Но еврейские проповеди на российские темы мне обсуждать трудно. Почему Дан, брат Христа, называет себя Антихристом (слово-то не еврейское, греческое)? С какой миссией он послан в края, где кроме него, евреев, кажется, нет? В последней притче проводится обширное сопоставление – противопоставление – иудаизма и христианства. Моей эрудиции недостаточно, чтобы обсуждать это без подготовки; эмоционально, интуитивно что-то во мне сопротивляется  этим безоговорочным, разоблачительным, гневным, карающим приговорам. Но какая резкость, самостоятельность мысли – без оглядки на общепринятные суждения! Не с кем его даже сравнить.

"Иерусалимский журнал" из номера в номер погружает в атмосферу еврейской тематики – все мировые проблемы кажутся производными от еврейской. Я со смущением ощущаю себя недостаточно евреем. Вспоминается, что у Кафки в художественных произведениях евреи практически не упоминаются, это не помешало Максу Броду интерпретировать его как еврейского религиозного мыслителя. Завтра я приглашен на презентацию этого журнала в Еврейском культурном центре.

Незадолго перед тем я по совсем другим, литературным надобностям перечитывал Пророков и страницы твоего "Антивремени", где излагается легенда о восстановлении памяти из букв.

  Меня все больше интересует твоя новая работа – на этот раз заинтересовало упоминание о Целане, "настигнутого прошлым". Что имеется в виду? То немногое, что я знаю по-немецки у Целана – это великая поэзия, но приведенные тобой цитаты подтвердили, что в поэзию такого уровня мне и по-русски непросто вчитываться. Может быть, пришлешь какой-то вариант, какие-то страницы своей работы?

Обнимаю тебя Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


14.3.03

Дорогой Марк. Я тоже поздравил Гришу. Он бодр, полон планов. Некоторое время тому назад прислал мне статью, где говорится об упоминаниях о нём в книге Солженицына – второй том «Вместе». Читать эту статью интересно, она добавляет многое к уже известному. Но книжка не заслуживает обсуждения.

Насчёт Горенштейна. Сима Маркиш прав, но наполовину; другая половина – это то, что Горенштейн был и ощущал себя русским писателем. Оттого я выбрал когда-то для моей старой статьи о Фридрихе название-цитату: «Одну Россию в мире видя». Его рассуждения об иудаизме и христианстве – род доморощенной теологии (или мифологии), но у крупного писателя даже недостатки превращаются в достоинства; это такой игрок, у которого все карты становятся козырными; и всё это мутное, как омут, философствование оказывается необходимым. Не говоря о том, что подчас трудно понять, кто говорит: прозаик, сидящий за письменным столом, автор-резонёр, переселившийся в своё творение, или кто-то из персонажей. Одно переходит в другое – не только в «Псалме». Кстати, мы издали когда-то этот роман, с иллюстрациями Бори Рабиновича, ныне покойного (он жил в Вене, решил в первые годы перестройки съездить на родину в Питер и там внезапно скончался). Это было в то время, когда журнал располагал деньгами, их добывал Кронид, и ему же принадлежала инициатива издать Горенштейна.

Ты недоумеваешь, почему Дан именуется Антихристом; но это можно объяснить. Он брат Христа – и его противоположность, опровержение, его замена – и отмена. Обессилевшее христианство должно уступить место антихристианству. Может быть, вернуться к своему истоку – иудейству. Такое антихристианство может напомнить христианство Константина Леонтьева. Как бы то ни было, очевидно, что автор употреблял «анти» совсем не том смысле, что это дьявол и дьявольщина, совсем нет. Дьявол, впрочем, присутствует в его произведениях: это злобное простонародье.

О Кафке. Любопытные рассуждения об интерпретациях Брода есть в книге М. Кундеры «Преданные завещания», первой, написанной им по-французски. Кажется, сейчас появился русский перевод. В прозе Кафки о евреях нет упоминаний, ты прав. Но известно, что Кафка увлекался ашкеназийским еврейством, дружил и переписывался с Ицхаком Лёве, актёром идишистского театра, устроил ему в Праге литературный вечер; женщины Кафки (за исключением Милены) были еврейками, Дора Диамант – активистка еврейского молодёжного движения в Берлине; ну и, наконец, дружба с самим Бродом. Сам Кафка, между прочим, на всех своих фотографиях больше похож на сирийца, чем на иудея. А у папаши вид дюжинного арийского лавочника (кем он и был).

Я всё ещё занимаюсь романом, но, кажется, виден конец. С удовольствием пошлю тебе (он небольшой), как только кончу.


М. Харитонов – Б. Хазанову

.

24.3.03

 Дорогой Гена,

 Вчера в ЦДЛ был вечер Гриши. Я его  не видел года два – он на удивление не изменился, таким был и в 75 лет, даже, пожалуй, похорошел. И Зина выглядела прекрасно. В малом зале собралось  человек сто с лишним. Гриша, думаю, мог бы собрать и большой зал, мест на 500-600 – при широком оповещении (я о вечере узнал потому, что позвонил ему по телефону). Он начал с чтения небольшого эссе, потом отвечал на вопросы. Зная, что должен буду послать тебе нечто вроде вот этого отчета, я начал было стенографически записывать на своих листочках темы его рассуждений. О причинах возрождения популярности Сталина в массах (по  опросам, больше 30% сейчас считают его роль положительной). Массы растеряны, не знают, как выбраться из смуты, в которую они попали, не верят политикам. Когда слабеет религия, место Бога занимает вождь. Современниками Нерона были Петр и Павел, но слушало их меньшинство. Должно возродиться чувство священного... О важности созерцания...

Тут я листочки свои отложил. Характер размышлений тоже на удивление не изменился, обновляются скорей поводы. Отвечал на вопрос о последнем двухтомнике Солженицына – но это ты от него знаешь. Говорил, как всегда, прекрасно, слушали его влюбленно. Круг близких ему людей, похоже, обновился. Выступали с приветствиями, говорили о нем восторженно. Интересен был один рассказанный  эпизод. Гриша с группой летел в Уфу на собрание российской интеллигенции. С самолетом что-то случилось, кажется, возникли проблемы с шасси, он стал кружиться над аэродромом, вырабатывая горючее для аварийной посадки. И рассказчик услышал от  совершенно спокойного Гриши такие слова: "Жизнь представляется мне скрипучей пластинкой. Но одни слышат сквозь музыку скрип, я сквозь скрип слышу музыку". Прекрасно, не правда ли? В одной газетной публикации к юбилею приводились его высказывания, которые вошли в интеллектуальный обиход современников.

Я, наконец, подарил ему "Стенографию", он хотел принести мне свои последние публикации, но забыл. Впрочем, я там получил журнал "Персона" (N 1, 2003) с его большим интервью. Если есть в интернете, посмотри, очень интересно. О наплыве иммигрантов в Европу – не станет ли она через сто лет мусульманской и чем это грозит европейской цивилизации. Об экспансии американской поп-культуры, об опасности однополярного мира и необходимости диалога. Последние события тогда еще не произошли, но все можно считать верным и сейчас, как было верным и во времена, когда мы интенсивно и близко общались. Его мысль всегда стимулировала мысль слушателя, даже когда хотелось спорить, она и сейчас помогает многим ориентироваться  в  этом шарахании от кризиса к кризису. Проблема в том, что прекрасные идеи что-то значат лишь для узкого круга – как соединить их с реальностью, на которую они влиять не могут? Впрочем, то же можно сказать обо всех наших умствованиях – но они придают хоть какую-то осмысленность жизни. А можно еще раз вспомнить Петра и Павла.

Обнимаю тебя, друг мой. Пиши Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, я ездил в Берлин, был ещё в Дессау и Цербсте, потом была небольшая неприятность с глазами. Поэтому пишу с запозданием. В Москве побывали Блюменкранцы, старые друзья Гриши, харьковчане, которые теперь живут в Мюнхене, они рассказывали о Грише. Но от него самого пока ничего нет. Прочёл ли он «Стенографию»? Какое у него впечатление?

Интересно, что он занимается такими темами, как судьба Западной Европы, нашествие иммигрантов и угроза «мусульманизации». Но ведь он Европу не знает.

Я, кажется, разделался окончательно с романом, пресытился им до крайности. Какой есть, такой есть. Пошлю тебе почтой, как обещал, на этих днях.

Ограничиваюсь на этот раз кратким письмом. Не следуй плохому примеру.

Крепко обнимаю. Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


31.3.03

Дорогой Гена, в среду я был еще на одном юбилее: отмечалось 70 лет моего давнего товарища Алика Городницкого. О нем немало есть в "Стенографии". Он сейчас член-корреспондент Российской академии естественных наук, океанолог, но известен главным образом как автор популярных песен. Большой зал ЦДЛ, мест на 600, был переполнен, люди стояли в проходах, нам с Галей с трудом удалось протиснуться на сцену, устроиться на гостевых местах. При своем плохом слухе я оттуда почти ничего не слышал, но, думаю, потерял немного. Жанр приветственных речей известен, зачитывалось поздравление от президента; потом был довольно богатый фуршет, но с него мы почти сразу ушли. Общаться в такой обстановке нет возможности, я, во всяком случае, не умею. Этот юбилей еще раз напомнил мне, как неумолимо отмирает нормальное, питательное, когда-то интенсивное дружеское общение. Последняя дата "Стенографии", может быть, по совпадению, обозначила действительно не только конец века – конец какого-то жизненного этапа. Почти со всеми упомянутыми в этой книге персонажами мы последние годы общались больше по таким вот формальным поводом. Можно об этом грустить, можно это объяснить – перемены неизбежны. Иных уж нет, а те далече.

Но вот милый Гриша вдогонку прислал по почте свой текст, который забыл принести – известную тебе статью о Солженицыне. Сегодня я хочу отправить ему письмо. Переписка стоит застольного трепа, не правда ли? Так что пиши.

 Марк

Перечитывая Горенштейна, я вспомнил, как ты рассказывал про его последние памфлеты. Может, пришлешь мне ксерокопию? Мне он интересен.


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк. Многостраничный памфлет Горенштейна, который был опубликован в Берлине в виде отдельного номера журнала «Зеркало загадок» (ныне практически прекратившегося), у меня, к сожалению, не сохранился. Кажется, я писал тебе, что чтение этого произведения производило удручающее впечатление. Это был не единственный его опус в этом роде. Всё было ниже его могучего дарования. Однажды я пытался, рискуя потерять дружбу Фридриха, отговорить его заниматься тем, что он считал эссеистикой, – то есть вульгарной публицистикой. Он не обиделся и сказал, что он немцам ещё покажет. Правда, в этом последнем опусе он сводил счёты не с ненавистными немцами, а со всеми недавними и давнишними, мнимыми или действительными недругами-соотечественниками (было там кое-что почему-то и об Австрии).

Алика Городницкого я немного знал в России: однажды он пел в редакции журнала «Химия и жизнь». Его тексты в виде исключения были напечатаны в журнале. Мне его песни очень нравились. Лет пять тому назад он приезжал в Мюнхен, звонил мне по телефону. Но теперь на его вечере я как-то соскучился. Зрелище двух немолодых мужиков с гитарами (он исполнял свои песни вдвоём с кем-то), поющих о романтике геологических экспедиций и т.п., показалось мне каким-то архаическим. Я даже ушёл после перерыва. К счастью, он, кажется, меня не заметил. Это искусство, близкое, при всей его подкупающей интимности, к газете (точнее, к культурно-литературно-развлекательному приложению в какой-нибудь приличной газете). Я хочу сказать, что оно может быть близким и понятным в актуальном контексте места и времени. Это искусство очень социальное, если не кружковое, и во всяком случае обращённое к определённому слою потребителей, в определённой стране, в определённое время. Подобно газете или телевизионной передаче, оно вежливо отстраняет посторонних, живущих не здесь и не сейчас.

Конечно, дружеское общение усыхает – и потому, что Москва огромный город, и потому, что все мы стареем. Даже моя двадцатилетняя переписка с Гришей как-то стала выдыхаться. Странно, но мы и тут были продолжателями старинной и уже почти исчезнувшей традиции – в данном случае эпистолярной. Есть такая журналистка Соня Марголина. Однажды она мне сказала, пожимая плечами: кто сейчас пишет романы?.. То же с письмами: кто сейчас пишет письма?

Я пишу какую-то ерунду, например, сочинил рецензию о только что появившейся биографии Лени Рифеншталь. Казалось бы, тяп-ляп, и готово. А я переделываю каждую фразу, пекусь о ритме... Вроде старой графини в «Пиковой даме», которая отправляется на бал, нарумяненная и наштукатуренная, хотя никто к ней даже не подойдёт.

Крепко жму руку, обнимаю, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


4.4.03

Здравствуй, Гена!

Умер Семен Израилевич Липкин. Ему был 92-й год. Он вышел с женой на крыльцо переделкинской дачи, ему стало плохо. Вчера была панихида в ЦДЛ, хоронили его в Переделкино, потом были поминки в тамошнем Доме творчества, я немного посидел. Я высоко ценю многое в его поэзии и прозе, меня восхищала его память,  его рассказы. Некоторые из них воспроизведены в моей "Стенографии".

Кажется, уже в четвертом письме подряд я ссылаюсь на эту книгу. Ее персонажи – персонажи моей и не только моей жизни. Персонажи уходящего времени. То и дело возвращаюсь мыслью к тому, что может сделать этот не совсем литературный жанр общим достоянием. В мартовском "Новом мире", который я взял в библиотеке, есть рецензия на новый двухтомник К.Паустовского, там впервые публикуются его дневники. Цитируется запись от 25.10.27: "Я... человек с поврежденной психикой. Повреждение какое-то тихое, упорное, мучительное. Я думаю о жизни, которой не может быть, – наивной, прекрасной до глупости, – за это меня презирают, в лучшем случае снисходят, как к безвредному чудаку... В чужом молчании я чувствую прекрасно мысль о том, что я "слабенький писатель", но никто, никто не видит или не хочет видеть, сколько тоски, отчаяния, крови и заплеванных надежд во всей этой глупой фантастике... Нет ни минуты. когда я не ощущал бы это чувство катастрофы".

Как неожиданно для Паустовского! Судя по рецензии, в дневниках это единственный такой всплеск. Жаль, если так. Еще раз подумал, что у пишущего человека может сложиться само собой повествование более значительное, чем написанное специально, "художественно" – в зависимости от меры таланта, разумеется. От способности не окорачивать себя, не слишком себя жалеть, уходить с поверхности. В том же номере дневники покойного критика И.Дедкова за 1992 – "тотальное", по его собственным словам, "неприятие происходящего", отвращение, отчаяние. Но тотальное неприятие – тогдашних перемен, политических деятелей – еще не означает понимания, проникновения в суть, время уже само с такими вещами разобралось.

Работа моя пока застопорилась – может, и к лучшему.

 Обнимаю тебя Марк



Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк. О кончине С.И. Липкина я узнал позавчера. Это был славный человек, прекрасный, мудрый поэт и замечательно интересный мемуарист (Бен, хорошо знавший его, – через Бена и я с ним познакомился – утверждал, что воспоминания о Клюеве, Мандельштаме и т.д. несколько беллетризованы). Когда-то, вскоре после того, как С.И. был оперирован по поводу опухоли прямой кишки, мы приобрели и послали ему лечебный аппарат; между прочим, это была инициатива Кронида. Потом я виделся с ним и Инной в Переделкине, в мой первый приезд в Москву через 11 лет после «отъезда». В байковом лыжном костюме он был похож на большого игрушечного медвежонка. Мы сидели втроём и разговаривали на разные темы. Западная жизнь его, видимо, не интересовала; по крайней мере, он не задавал никаких вопросов. Он повторил свою любимую мысль, что в литературе, точнее, в прозе, остаётся только тот, кто создал человеческий тип (вроде Гамлета, Дон-Жуана и т.д.). Мне хотелось спросить: а как быть с Кафкой?

Он был, я это тоже помню, единственным, кто отозвался на мой рассказ о Картафиле (Агасфере), может быть, единственным, кто его прочёл. Рассказ был напечатан, как ни удивительно, в «Литературной газете», и отклик Семёна Израилевича появился в этой же газете: это было стихотворение. Оно было посвящено автору рассказа, чем я очень горжусь.

Я постараюсь заглянуть в то, что ты прочёл о Паустовском. Запись в дневнике поразительна, но это 20-е годы, когда ещё можно было разрешить себе быть пессимистом. Двухтомник вряд ли до меня дойдёт. Я как-то – возможно, несправедливо – не очень высоко ценил этого писателя. Он был, видимо, благородным человеком, но казался мне писателем, боявшимся жизни, автором благоуханно-музейной прозы для подростков или, пожалуй, для немолодых интеллигентных дам в пуховых платках, где-нибудь в тихих, старинных и таких же культурных, как они сами, провинциальных городках средней России, которые он любил описывать и которые существовали только в его воображении.

Любопытно, что жанр, который я считал невозможным, уничтоженным в Советском Союзе, всё-таки каким-то образом не сгинул. Но, конечно, в том понимании, как он продолжался и даже процветал в Европе, когда дневники подготавливались к печати самими авторами, чуть ли не писались в расчёте на будущую публикацию, а порой даже становились главным занятием прозаика, – то есть рассматривались как литература и в самом деле превращались в литературу наравне с романами и эссе, – в этом смысле дневниковый жанр в нашей стране не существовал, просто не мог существовать. Жанр ли? Ты интересно пишешь об этом. И действительно, «Стенография», на мой взгляд, оказалась одной из лучших твоих книг.

Кстати: я прочёл (в интернете) неплохую рецензию Татьяны Бек в «Воплях» на Подённые записи Самойлова. Правда, многого, что меня заинтересовало в этих дневниках, она не коснулась, некоторые общие рассуждения банальны (её внероссийский кругозор ограничен, по-видимому, дневником Жюля Ренара, популярным в этой среде), но написано, по-моему, очень хорошо, и это большая редкость.

Я сам, к несчастью, регулярных дневниковых записей не делал, если не считать дневника, который усердно вёл, когда мне было от 13 до 16 лет, я вообще в то время был весьма плодовитым сочинителем, писал всё что угодно, от поэм и романов до философских статей. Накопилось несколько тетрадей с римскими цифрами на обложке, я привёз этот дневник в Москву, но, к великому сожалению, порвал летом 49 года, когда был арестован Сёма Виленский и мы с Яшей Мееровичем (теперь уже покойным) «принимали меры». Пропала (в ночь нашего ареста) и моя переписка с дядей во время войны на литературные темы. Жаль. Это уничтожение полудетского прошлого было частичкой, мелким частным проявлением всеобъемлющего процесса уничтожения прошлого, можно сказать – исторического процесса истребления истории.

Маленькое событие последних недель – я прочёл два коротких романа Гайто Газданова, «Вечер у Клэр» и «Призрак Александра Вольфа». Когда-то держал в руках Газданова, но не обратил внимания. А писатель оказался замечательный. Подумать, что ещё немного, и я мог бы застать его в живых, он работал последние годы на радио Свобода, был даже заведующим русской редакцией. По-видимому, то, что он мало популярен в России (хотя издан уже давно), объясняется тем, что это культурный, даже рафинированный прозаик, пишущий хорошим русским языком. Идёт борьба с чистотой языка: сознательная у критиков, полусознательная у писателей, бессознательная у читателей.

Я тоже, как и ты, запнулся; но работа не то чтобы застопорилась, а просто я доехал до места, где кончается дорога. Куда рулить дальше, неизвестно. Пустота какая-то, нет насущного; хотел было написать о графе Платене, зачем, неизвестно, и размагнитился. Из журнала «Знамя» К. Степанян, человек, занимающий там высокое кресло, сообщил, к моему изумлению, что моя статейка о рыночной литературе будет напечатана. Посылаю её тебе для развлечения. Роман я упаковал и отправил тебе неделю тому назад, дойдёт ли, а если дойдёт, то хватит ли времени и терпения читать, тоже неизвестно. Погода хмурая, время от времени идёт какой-то полуснег, а между тем дрозды под нашими окнами, в углублении, откуда видны окна плавательного бассейна, уже соорудили гнездо, птица сидит там и, видимо, ужасно мёрзнет.


Дорогой Марк, пишу это письмо вдогонку предыдущему. Друзья Гриши Блюменкранцы, побывавшие в Москве, привезли письмо от него и видеокассету – запись телевизионной беседы с писателем и философом Г. Померанцем и поэтом и писателем З. Миркиной. Письмо как письмо (размышления о западничестве и славянофильстве, глобализации и антиглобализации; можно соглашаться, можно не соглашаться, можно сказать, что контроверза западники/славянофилы давно ушла в прошлое, можно и это оспорить; словом, мысль работает, интерес к миру не утрачен, и слава Богу). Но беседа по телевидению повергла меня в глубокое уныние. Мне и сейчас горько. Я как-то снова почувствовал, как далеко я уехал от всего этого – и не только от «содержания», но ещё больше от затхлого, без тени юмора, стиля этих разговоров. Хотя ничего нового не услышал. Вернее, именно оттого и приуныл, что слышал всё это двадцать лет тому назад.

Собственно, это была не беседа, а нескончаемые монологи, изредка прерываемые короткими, как дань вежливости, вопросами телевизионного ведущего по имени Гордон. Надо сказать, что он проявил исключительное терпение. Я понимаю, что, не придерживаясь догм этой секты, я, очевидно, не имею права и обсуждать их, тем более, что сама Зина настойчиво подчёркивала, что проникнуться тем, о чём идёт речь, можно не здесь (тут она презрительно стучала себя пальцем по лбу), а только «сердцем». Другими словами, любые попытки серьёзного обсуждения, тем более попытки возражать, заведомо отвергаются как несостоятельные. Но они и не нужны. Либо ты благоговейно слушаешь и проникаешься, либо ступай вон.

Гриша ещё туда-сюда, рассуждения о последней глубине, привычный набор имён. Но он выглядел скорее как теоретик-оформитель учения при боговдохновенном пророке в облике классной дамы. Пророком и главным действующим лицом была Зина, а так как телекамера обладает коварным свойством разоблачения, то выглядело всё это удручающе. Было всё-таки что-то новое для меня: Зина обрела уверенно-самодовольный авторитарный тон. Теперь, как я понимаю, мы имеем дело с абсолютной истиной, с сектой. А я-то (в переписке с Грише) спорил о литературе, о независимости искусства и пр., что-то доказывал, тратил слюну, – тогда как всё это за сто вёрст от литературы.

Что у тебя нового? Обнимаю, Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


7.4.03

Дорогой Гена,

ты пишешь об унынии и горечи, вызванных телевизионным дуэтом Гриши и Зины. Может быть, лучше призвать на помощь чувство юмора? Я давно с обоими не общался и, в отличие от тебя, даже не переписывался. Встретившись недавно, убедился, что они на удивление не изменились за последние лет двадцать – ну, и дай им Бог здоровья. Когда-то, видя на телеэкране другие лица, я не раз думал: если бы люди могли послушать тех, с кем имел счастье общаться я – право же, умнейшими людьми (опять могу отослать к своей "Стенографии") – как изменилось бы, уточнилось, углубилось их понимание... Увы. И речь не только о Грише. Вчера Марк Розовский пригласил нас с Галей на спектакль "Праведники" по Камю. Я давно слышал об этой пьесе, но не представлял, насколько она ужасна. Обсуждается известная история народовольца Каляева: допустимо ли во имя справедливой идеи бросать бомбу в великого князя, если рядом с ним его жена и ни в чем не повинные детки? Мне сейчас трудно представить, как это можно было обсуждать 50 лет назад, во Франции, в Германии, у нас – но сейчас-то зачем было это вытаскивать? Была мысль: может быть потому, что среди заложников, захваченных недавно во время спектакля "Норд-Ост" оказалась дочь Марка, он за эти дни на  глазах постарел. Но не обсуждать же в наши дни всерьез философию оправданности террора? К счастью, разговора с Марком после спектакля удалось избежать – я просто не знал, что ему сказать.

Ты пишешь, что "далеко уехал от всего этого". Не думай, что дело в географическом отдалении, в другой стране. Что-то от нас всех удаляется вместе со временем. При встречах я иногда спрашиваю давних знакомых: изменилось ли что-то не просто в их понимании происходящего – в мироощущении? Мне отвечали: нет, всегда понимали то, что понимаем сейчас, уточняются лишь подробности. Возможно, вопрос сформулирован не совсем правильно: я тоже, остаюсь, в общем, при своих давно уже выработанных убеждениях, при своей системе ценностей. Но представления, взгляды на многое меняются, и понимание формулировать все трудней. Какое-то обобщенное понимание. возможно, вырабатывается не отдельным умом, а совокупным интеллектуальным поиском, но этот поиск неизвестно даже, как проследить: все, как никогда, раздроблено, обсуждается по более или менее мелким сектам, тусовкам.

"Век мой, зверь мой, кто сумеет заглянуть  в твои зрачки и своею кровью склеить двух столетий позвонки?" Боже, доступна ли сейчас человеку пишущему, мыслящему, у нас и на Западе такая грандиозная поэтическая емкость? Ты знаешь таких? И как это мироощущение разрабатывалось, формулировалось, становилось все более мощным с годами! Вот несравненный уровень, вот ориентир. Не хватает силенок – придется это признать, не ссылаясь на неблагоприятную атмосферу.

Обнимаю тебя, друг мой. Vale!Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк,

благословение Дневника, в данном случае – «Стенографии», как раз и состоит в том, что словно расхаживаешь по музею своей жизни: экспонаты – это и ты сам, и друзья-собеседники минувшего времени, и весь умственный и эмоциональный климат тех лет. Археология, архаическая утварь. Конечно, говоря о том, как «далеко я уехал», я имел в виду и отдаление времени, не только отъезд в другую страну. Хотя – невозможно этого не признать, не видеть – переселение в Европу было для меня в самом деле переселением в другой мир. И я даже это чувствую всё больше и больше (о чём писал тебе, кажется, не раз). Не знаю, что было бы, если бы я остался в России и не врезал дуба (и то, и другое кажется сейчас совершенно невероятным), вероятно, я и там бы всё больше уединялся и отдалялся от «действительности». А переписки бы не было.

Ты повторяешь строчки Мандельштама и спрашиваешь, «доступна ли сейчас человеку пишущему, мыслящему, у нас и на Западе такая грандиозная поэтическая ёмкость». Да, – не поэтическая, может быть, но аналитическая, дискурсивная. Я наткнулся на большую беседу Б. Дубина с Натальей Игруновой (имя мне незнакомое) в «Дружбе Народов», 2003, № 1; с этой публикацией, по-моему, стоит познакомиться. Там, между прочим, приведён длинный список немецких книг, замечательных авторов, предпринимавших попытку так или иначе отрефлектировать совокупный опыт столетия. Многие из них нам с тобой известны, но всё прочесть невозможно. А главное, самые яркие, самые интересные или самые учёные книги не избавляют нас самих от потребности самолично подытожить собственную жизнь. И, наконец, мы понимаем, что никакой философский дискурс не может заменить литературу.

Мне сейчас кажется, что со своим романом (который я тебе послал) я оказался на ложном пути. В который раз я старался встроить индивидуальную человеческую судьбу в историю страны и века, а историю встроить в жизнь и судьбу индивидуума. Причём – и это было главной ошибкой последней книги – начинал танцевать от «общего»; тут всё так и начинается – с войны, и весь роман начинает выглядеть как повествование о молодых людях, которых война, уже закончившаяся, и «общество», отождествившее себя с каннибальским государством, в конце концов добивают.

Ошибка состояла в том, что я занялся не своим делом. Литература занялась не своим делом. Я как-то тыкался в потёмках все последние дни. Может быть, и сейчас обманываюсь, неизвестно, что выйдет, может, вообще ничего не выйдет. Но маячит что-то другое. Я когда-то приводил в нашей книжке с Джоном слова Пруста из одного письма (к графу Georges de Lauris). Возможно, я перевожу не совсем удачно.

«Величие подлинного искусства... в том, чтобы обрести заново, ухватить и постигнуть действительность, от которой мы живём вдали и уходим тем дальше, чем сильнее сгущается и становится непроницаемым привычное, затверженное представление, которым мы подменяем действительность, ту действительность, так и не познав которую мы в конце концов умираем, хотя она есть не что иное, как наша жизнь. Подлинная жизнь, наконец-то открытая и высветленная, и потому единственная по-настоящему прожитая нами жизнь, есть литература: та жизнь, которая в известном смысле осуществляется в каждом человеке в любое мгновение совершенно так же, как в художнике. Но люди её не видят, так как не пытаются вынести её на свет: их прошлое – это нагромождение бесчисленных негативов, которые пропадают втуне, так как владелец их не „проявил“».

То, что я подчеркнул курсивом, довольно выпукло выражает мысль, близкую к тому, о чём, вообще говоря, я всегда думал. А именно, о том, что, хотя смысл жизни – в ней самой, она не даётся и не переживается в её смысловой полноте; прежде чем это понять, надо её прожить; понимание приходит в тот момент, когда от нас уже почти ничего не осталось. Размышление о жизни, не отделимое от памяти, – это способ увидеть в ней то, чего мы не видели, пока жили. Такая ретроспекция – королевский домен литературы, собственно, она и есть литература. Ну, и так далее. Хотя, как уже отмечено выше, – посмотрим, что получится на этот раз. Мal sehen, sagte der Blinde. Каждый раз, когда я за что-нибудь принимался, я думал: ну всё, это последний раз, дальше – крышка. Твой Г.

S.V.B.E.E.V. (Аббревиатура, которой принято было заканчивать письма в Риме: Si vales bene est, ego valeo).


М. Харитонов – Б. Хазанову


11.4.03

Дорогой Гена,

твой роман я прочел в один присест. Поначалу не совсем ясно, как связан один эпизод с другим, постепенно втягиваешься, под конец все соединяется в целое. Мозаичная панорамная картина, множество точных, узнаваемых подробностей, разнообразный быт, городской, деревенский, университетская атмосфера, знакомая (порою до совпадающих мелочей) по твоим прошлым книгам, юношеские, девичьи любовные томления "репрессивных времен" – это  еще понятно, но как ты сумел достоверно воспроизвести ощущения подводника, брызги в лицо, многое другое, какими трудами откопал такие убедительные реалии? Если бы я писал рецензию, я мог бы перебрать множество несомненных достоинств. Для полноценного отзыва роман надо, однако, перечитать, он сложно организован. Пишу, немного устав после чтения, пока наспех. Главное – передан воздух времени, чувство чудовищной эпохи. Работа, на мой взгляд, состоялась, можно тебя с этим  поздравить. Но поскольку глина еще не совсем засохла, ты еще можешь что-то подчищать, спешу сделать мелкие оговорки. 

Главная касается эпилога (эпикриза). Он довольно близко воспроизводит сюжет твоего рассказа "Зов родины", который я в свое время раскритиковал. (Задним числом, кстати, сопоставилось: новому русскому бандитского типа в рассказе тоже должно быть под семьдесят – нет, сейчас это не возраст для такого персонажа .) Мне показалось вначале, что ты начинаешь повествовать от своего имени. Даже конференция по приглашению журнала показалась знакомой, вспомнилось, как после заседаний мы бродили по Москве. Вот, подумал, к кому он, оказывается, еще заходил, а мне не сказал. Но повествователь вдруг называется "приезжим", "гостем", и отбывает он в Америку. Надо отчетливей дистанцироваться от этого "я", не только у меня может двоиться. И разговор о Сталине кажется мне здесь излишним. Для твоего читателя это уже давно одно из общих мест, вне обсуждений. Вопросы о судьбе  знакомых, персонажей романа – вот это по делу.

То же – о некоторых внесюжетных эпизодах. Женщина в "Доме привидений" – очевидно, Цветаева, перенесенная в послевоенное время? Зачем? На повествование это не работает, что-то не соединяется. "Интермедия в костюмах эпохи" – тоже необязательная публицистика, есть частные претензии, но дело не в них. А вот пересказ "Клятвы" – замечательный, я давно это забыл,  герои могли фильм смотреть.

Сомнения по поводу этой работы, которыми ты делился в письмах не раз – понятные сомнения художника, но об ошибке ты говоришь зря.  Другое дело, как можно понять из твоего последнего письма, что какой-то этап этой книгой закончен. Она действительно подытоживает некоторые твои темы, охват более широк. Ты хочешь теперь перейти к повествованию более личному? От истории тебе все равно вряд ли удастся совсем уйти. От нее никому из нас не убежать, а эссеистическая  составляющая всегда была сильным местом твоей прозы. Мы что-то подобное уже с тобой обсуждали. Могу вслед за тобой повторить: посмотрим.

Еще раз тебя поздравляю. Успехов тебе.

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


[Апр. 03]

Дорогой Марк. Сегодня воскресенье, весна вернулась, мы с Лорой отправились на Feringasee, от нас 10 минут езды; гуляли вокруг озера, сидели в пивном саду, ели жареные рёбрышки и пили пиво, за которое можно продать душу (что и случалось порой в этой стране). Что ещё? У меня бывает бессонница, довольно неприятная вещь, я даже сочинил рассказ под названием «Бессонница». Сегодня ночью я сидел, смотрел, в поистине идиотском оцепенении, под электронную музыку на экране снимки Земли, сделанные из космоса. Есть такая передача Space night для неспящих. Потом включил канал «Феникс» и увидел, правда, не птицу, восставшую из пепла, но, к своему изумлению, нечто подобное: репортаж из петербургского университета – на юридическом факультете церемония присуждения титула почётного доктора нашему канцлеру. Надевают на него cap and gown, словно мы в Оксфорде, квадратную шапку с кисточкой и мантию, похоже, сшитую специально по этому случаю; вся учёная братия в шапках и мантиях, герб университета, цвета университета, почётный диплом, чего доброго по-латыни, речь декана по-русски, речь новоиспечённого доктора по-немецки, выступление президента, тоже, оказывается, выпускника этого факультета. Всё как у людей – казалось бы, надо радоваться. Но я отравленный человек. Стоит только подумать о том, что ещё совсем недавно – башмаков не успели сносить, как говорит принц Гамлет, – не кто-то там, а эти же самые люди внушали своим питомцам нечто противоположное, писали и вещали, и защищали диссертации о великих преимуществах социалистического правосудия перед буржуазной юриспруденцией, и... и гнусная Прокуратура, и крысы-следователи – тоже ведь с юридическим образованием, это вам не сталинские времена, и законы, которые сочинялись самим ведомством, дабы всё было «в рамках законности». Что такое закон? Закон, господа, это система правил, по которым надлежит творить беззаконие.

А теперь эти суки как ни в чём не бывало, глазом не моргнув, словно ничего не было: ни лагерей, ни заочных судилищ, ни гигантских полей захоронения, словно не было и всей этой лженауки, этого театра лжи, – соорудили новые декорации, напялили новые бутафорские одежды, теперь они изображают из себя европейцев, И канцлер Шредер, и тут же сидящий Ширак, охотно участвующие в этом фарсе.

Ну вот, лучше поговорим о вещах, несравненно более интересных. Я прочёл и перечёл твой отзыв о романе. Твоё мнение для меня очень много значит, всегда много значило, и в критической части ты, мне кажется, во многом, если не во всём, прав. Так что я даже сразу принялся кое-что исправлять, менять или дополнять. А ведь мне казалось, что я к этому сочинению больше не притронусь.

То, что мне остаётся сказать, отнюдь не служит оправданием. Дитя родилось, будет ли оно жизнеспособным, про это бабушка надвое сказала; но пересаживать органы опасно, дитя по своей хилости может просто не перенести хирургическое вмешательство. Кое-что, однако, придётся предпринять.

Ты говоришь, от истории не убежать, – конечно; «проснуться от кошмара истории», как говорил Стивен Дедалус, – по крайней мере в России это вряд ли кому удавалось. Сверхидея романа (или одна из идей) состояла в том, что «история» настигает идущее следом поколение молодых людей, как она настигла и умертвила отцов, история – это новая редакция античного рока. Война убивает того, кого она не добила, пока продолжалась. Общество, которое без остатка идентифицировалось с государством, видит своё главную функцию в том, чтобы последовательно репрессировать всю юное, свежее и независимое. И так далее... Но ведь это не может стать содержанием литературы. Это может быть только «фоном». Потому что «жизнь в истории» – это неподлинная жизнь. Сейчас мне приходится снова заглядывать в роман – со страхом, ибо я боюсь испытать отвращение, – и вот, впечатление такое, что история поработила героев настолько, что их подлинная жизнь – для литературы главная, центральная тема – оказалась побочной.

С этим связано всё, что говорится о Сталине. Вождя в романе нет, и вместе с тем он существует везде. Так было на самом деле. То, что сейчас никто не хочет об этом вспоминать под предлогом того, что «мы это знаем», пройденный этап, общее место и т.п., – другой вопрос, я не хочу в него влезать. (Конечно, никакого настоящего знания нет, оно прекращено). Как бы то ни было, был такой феномен времени, обойти который в рассказе об этом времени невозможно. Вождя нет, но есть то, что в романе называется полем, по аналогии с физическими полями. Люди могли это не чувствовать, как не чувствуется радиоактивное или рентгеновское излучение – до тех пор, пока не появятся симптомы лучевой болезни. Речь идёт о поколении, поражённом лучевой болезнью. Поэтому мне казалось необходимым, даже естественным то, что приезжий в Эпикризе, вместо того чтобы говорить об исчезнувших друзьях, ни с того ни с сего начинает разговор с вопросов о Сталине.

Другая тема – смерть поэзии. (Или шире – смерть искусства). Персонаж по имени Марик Пожарский – поэт. (Я воспользовался довольно нагло некоторыми стихотворениями моего товарища и однокашника по университету Яши Мееровича, умершего недавно; он тоже был арестован, в ту же ночь, что и я, получил срок меньше, чем я, и подпал под амнистию 1953 года, что позволило ему вернуться в Москву; впоследствии стал довольно известным поэтом-переводчиком фантомных национальных поэтов и публиковался под псевдонимом Яков Серпин). То, что Пожарский пишет стихи, по логике романа бросает на него, – как история с потоплением парохода «Вильгельм Густлофф» на Юрия Иванова, – тень смерти. Тут всё время переклички: мне казалось, что с этой линией связаны и глава о поэтической студии, о её руководителе, похожем на Вл. Луговского, и далее глава «Дом привидений». Вернувшаяся из-за границы поэтесса – это, конечно, не Цветаева, хотя опять-таки смахивает на Цветаеву; надо было усилить фактическое несходство. Выбросить эту главу совсем? Как-то жалко.

Обе темы, смерть искусства и повсеместное присутствие Вождя, соединены в главе о режиссёре (Эйзенштейн? Письмо – почти буквальные цитаты из письма Э. из Кремлёвской больницы Сталину от 14 мая 1946 г. Правда, Эйз. умер позже). Конечно, это отдаёт публицистикой.

Наконец, заключение – «эпикриз». Весь он, за исключением вступления о приезде в Москву, выдуман, и я боялся, что он покажется искусственным (вместо того, чтобы, как делали классики, написать обыкновенный эпилог). Во всяком случае, ты прав: нельзя, чтобы приезжий мог быть спутан с автором.

Спасибо тебе, дорогой Марк. Ведь, кроме тебя, вряд ли кто-нибудь даст себе труд анализировать этот роман, не говоря уже о том, что вряд ли кто-нибудь его прочтёт. Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


16.4.03

 Дорогой Гена!

 С твоей подачи я нашел в "Дружбе народов" интервью Б. Дубина – действительно интересно. Он упоминает понятие "первый читатель" – человек, который, знакомясь с новинками, рекомендует их другим. Ты делаешь что-то подобное. Особенно интересен там список литературы, обсуждавшей после войны проблемы, существенные для всего мира. Многие имена мне знакомы – действительно первостепенные, и это только немецкие! Не говорю о беллетристике – но какой напор идей! Ясперс, Хайдеггер, Адорно, Тиллих, Поппер, Арендт, Хоркхаймер... Возможно, само время после катастрофы требовало интенсивного осмысления. До нас эти книги доходили с опозданием чуть ли не на поколение – уже как классика, популяризированная,  отрефлектированная, разошедшаяся на цитаты. Но сейчас мы вроде  имеем возможность знакомиться с новинками свежими, в переводе и на языках. Я пробую мысленно составить список работ, где осмысливались бы перемены последних пятнадцати лет ушедшего века – не менее эпохальные. На ум приходят больше французские философы, но они, кажется, сосредоточены скорей на анализе мышления, языка. Конечно, не с моей эрудицией обсуждать это. Может, вообще требуется время, чтобы значительные идеи были по-настоящему освоены, вошли в обиход достаточно широкий. Быстрей подхватываются концепции более популярные, вроде "конца истории" или "войны цивилизаций".

Страницы интервью, где обсуждается современная беллетристика, напомнили мне, как я отстал от развития последних лет. Каких-то имен не знаю, какие-то лишь слышал. Беда в том, что и знакомое, прочитанное редко производит впечатление, убеждает. Когда собеседники восторгаются некоторыми именами, я пожимаю плечами. Возможно, моя вина. У меня и собственная проза вызывает все больше сомнений. Требуется время, чтобы какое-то понимание все-таки углубить, укрупнить. Я даже попробовал, как ты знаешь, обратиться к поэзии – она всегда представлялась мне явлением более высокого порядка. Не без смущения стал эти тексты показывать, некоторые отзывы меня ободрили, я послал небольшую подборку в "Знамя" – понравилась. Когда я по телефону стал бормотать, что не считаю себя поэтом, мне ответили: "Что вы! Чувствуется поэтическая культура". Передаю тебе эти слова с юмором. Для шестого номера отобрали девять стихотворений, не те, которые больше нравились мне самому (некоторые я тебе посылал). Может, профессионалы из отдела поэзии понимают больше, надо положиться на их вкус. И вместе со стихами публикуют подборку дневниковых эссе "Состояние культуры", часть их я тоже тебе посылал. Там, среди прочего, цитируется фрагмент твоего письма. Вот все мои достижения последнего времени.

Беда в том, что стихи не пишутся каждый день. У поэтов молчание затягивалось, бывало, на годы – чем они заполняли пустовавшее время? Переводами, поденными заработками? Непривычное состояние. Прозаик отсиживает свои часы за столом, даже если не получается ничего. Я сейчас все же вернулся к отставленному время назад замыслу, может, что-то получится.

Да, забыл тебе в прошлый раз сказать еще об одном замечании к "эпикризу". Надо, по-моему, убрать рассуждения писателя, который презирает успех – когда он умрет, журналисты спохватятся, осознают, кого они потеряли, да будет поздно. И т.п. Это не кажется мне темой для обсуждения.

Обнимаю тебя, мой друг. Vale! Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, хорошо это или плохо – плохо, конечно, – но то, что ты пишешь о своих взаимоотношениях с сегодняшней, актуальной и современной литературой, я могу отнести к себе, и даже в ещё большей степени. В особенности если говорить о современной русской прозе. Я писал тебе о Гайто Газданове – но это литература семидесятилетней давности. Я довольно часто, теперь благодаря интернету, проглядываю главные литературные журналы, читаю критику, рецензии, то да сё. Недавно я занимался вместе с Аннелоре только что выполненным ею для Зуркампа немецким переводом романа Маканина «Андеграунд». (Теперь почему-то – подозреваю, по невежеству – утвердилась в России такая транскрипция, вопреки традиции передавать английское R как русское «р», хотя «андеграунд» не ближе к английскому произношению, чем «андерграунд». Ну, хрен с ними). Когда-то я перелистывал эту книгу, она показалась мне малоинтересной. Теперь оказалось, что это по-своему очень яркий, талантливый роман. (Да и писатель очень изрядный). И всё же: как это далеко от моих представлений о литературе, интересов и вкусов. С другими новинками дело обстоит ещё хуже. Многое – почти всё – из того, что, по-видимому, встречает благосклонный и даже восторженный приём, мне отсюда кажется многословным, безвкусным, провинциальным, малозначительным, просто скучным; я даже улавливаю некоторые общие тенденции, которые вызывают у меня чувство, близкое к брезгливости. Это нехорошее чувство.

Есть, конечно, много такого, что оттолкнуло бы каждого нормального культурного читателя. Отвратительный скоморох Сорокин – вдобавок очень скучный. Ничтожный Лимонов. Поэт-жулик Пригов и tutti quanti. Но о них, может быть, не стоит упоминать. Есть несомненно даровитые люди, их немало; есть вещи, которые заслуживают обсуждения. Спрашиваешь себя, почему, прочитав две, три или десять страниц, теряешь охоту продолжать. Ответ напрашивается сам собой. Я слишком стар; по достижении определённого возраста теряется вкус к беллетристике, интересней читать о писателях, чем читать самих писателей. Я слишком далеко; жизнь вне России не проходит даром; и мне легко представить себе, что мои сочинения, в свою очередь, встречают такое же презрительное неприятие. Но тут, похоже, и что-то другое.

Писатели часто не читают своих современников. Корректный Томас Манн с похвалой отзывался о произведениях, которые в лучшем случае только раскрывал. Если же – как это случилось, трудясь над «Фаустусом», с «Игрой в бисер» – читал, то с растущей подозрительностью: почудилось нечто похожее, родственное, почувствовался соперник. Литературные этюды Манна посвящены только классикам. Человек остро интересовался актуальными событиями, но литературные (и музыкальные) предпочтения были сугубо старомодными. Я тут как-то раз достал с полки старый номер «Merkur» за 1985 год, журнала, с которым я долгое время был связан, и перечитал воспоминания Канетти о Музиле. Он рассказывает (это, впрочем, хорошо известно), что Музиль просто не выносил упоминаний о современниках в своём присутствии. Презирал Броха – в награду за то, что тот его нежно любил, был членом Общества помощи Роберту Музилю и регулярно платил взносы. О Джойсе слышать не мог и т.д.

Одним словом, мы с тобой просто старые пни. «А древо жизни пышно зеленеет».


Дополнение ко вчерашнему письму. Я только что услыхал о том, что Лимонов (о котором упоминал вчера) получил 4 года и что писатели хором протестуют, а во Франции 70 «интеллектуалов» подписали письмо с протестом и так далее. Объясни мне, Марк, что они все, рехнулись? Прохвост получил срок отнюдь не за свои литературные достижения.


М. Харитонов – Б. Хазанову


26.4.03

Дорогой Гена!

У нас понемногу расходится весна. Начало было зеленеть, но вчера похолодало. Я пью в лесу березовый сок. Обнаружил неподалеку от леса бассейн, недорогой, встаю рано утром, хожу туда плавать. К сожалению, пока без Гали, у нее разболелась нога, причину установить не могут. Понемногу что-то кропаю, пока без особых результатов.

Признать себя, как ты предлагаешь в последнем письме, "старым пнем"? Объективно так оно, может, и есть, но если это признать, лучше бы покончить с писанием, греться на солнышке, вкушать поздние тихие радости. (Если, конечно, есть еще, чем прокормиться. Так ведь в нашем случае литература прибавляет немного). Другое дело, что ничем другим заниматься мы попросту неспособны. Я перебираю писательские биографии. Пастернак примерно в моем возрасте завершил роман, который считал главным трудом своей жизни. Возможно, и ошибался; недолгий остаток жизни был ему просто отравлен. Томас Манн в семьдесят лет дописывал "Доктора Фаустуса" – действительно свою вершину; потом он говорил, что лучше было бы на этом закончить – творчество последующих десяти лет казалось ему "необязательным послесловием". Тут он, пожалуй, несправедлив, я очень люблю "Избранника". Но многие ли доживали до этого возраста – физически и тем более творчески? Гете, Лев Толстой – эпические старожилы, но главное создано было ими задолго до конца. Когда сюжет, жизненный и творческий, оказывается завершен, можно увидеть со стороны подъемы и спады, периоды кризиса, затянувшегося молчания, неожиданное второе дыхание. Мы пока что живем. И, главное, иногда  кажется, что лишь сейчас начинаешь что-то действительно понимать, обнаруживаешь, как много не понимал до сих пор, сделанное прежде не удовлетворяет. Может, это и значит, что мы все-таки живые? Другое дело, что получается все трудней. Не знаю, насколько оправдано появившееся у меня чувство какого-то нового этапа, может быть, не просто возрастного. Что-то меняется в моем мироощущении (да и в мире меняется, как ты думаешь? У тебя не бывает чувства, что лишь сейчас ты начинаешь видеть что-то по-новому?).  

Гриша Померанц еще не начал читать мою "Стенографию" ("цейтнот", пишет он), но заглянул, как я понял, на странички, где упомянуто его имя, прислал мне большое письмо с возражениями. Опять о том, что главное для него  – пробудить в читателе и слушателе "чувство глубины". Я ответил ему, что мне трудно обсуждать написанное мною четверть века назад. Для него такой проблемы, видимо, не существует – драгоценное качество, удивительный человек.

Обнимаю тебя, мой друг. Будь здоров.Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мой дорогой Марк. Берёзовый сок я когда-то пил в лагере, где, правда, любоваться природой как-то не приходилось. Как ты его добываешь? Сегодня воскресенье, мы с Лорой собирались съездить в Регенсбург – просто так, – но испугались прогноза погоды, а она на самом деле оказалась превосходной: ветрено, но не слишком, солнечно, иногда набегают тучи, Изар пенится на порогах, лес в зелёном дыму. Мы отправились к св. Эммераму и дальше тропинкой через чащу вдоль реки.

Живём пока что, – как ты изволил заметить. И даже кажется (тут ты совершенно прав), что только теперь вот-вот начинаешь понимать или хотя бы улавливать нечто существенное, о чём прежде не ведал. Всматриваешься во что-то отвлекающее от «современности» и уверяешь себя, что оно-то и является по-настоящему, выше всяких мод и актуальностей, современным. Я когда-то писал об одной из своих героинь, полусумасшедшей старухе, что старость живёт сразу во всех временах; в этом что-то есть, а?

Между тем каждая новая работа кажется последней. При этом постоянно уличаешь себя в эпигонстве по отношению к себе самому. Я взялся было за одну тему, достаточно трудную, речь идёт о том, что именуется клинической смертью, – и то и дело перепеваю прежние свои писания, съезжаю на накатанную лыжню. Выработался стереотип интонаций, мотивов, речевых оборотов, и всё это само утягивает в какую-то подлую тривиальность.

Неожиданно прорезалась редакторша (это называется Издательский дом «Время», они выпустили в прошлом году дневники Самойлова) и напомнила мне о моей Антологии, которую я составил года полтора тому назад и на которую давно махнул рукой. Я и сейчас не особенно верю в это предприятие, провалившееся, как все литературные проекты. Речь идёт о книжке под названием «Абсолютное стихотворение», я подобрал сто стихотворений – одно другого лучше – русских, античных, французских, немецких и английских поэтов, начиная с Пушкина, а затем хронологически от Сапфо до Бродского, – любимых или таких, которые сыграли роль в моей жизни. Иноязычные тексты приводятся в оригинале, с русским подстрочником (от поэтических переводов я отказался). Каждое стихотворение снабжено комментарием. Зачем я ухлопал столько времени и труда на это дело, сам не знаю. Но зато я теперь всё заново вычитал и в полном смысле слова погрузился в волшебный сад.

Я сижу дома, как тунеядец; Лора ищёт работу, это стало затруднительным, отчасти из-за скверной экономической ситуации в Германии. Вечерами слушаю великую музыку или перелистываю что-нибудь до поздней ночи, пока не сморит сон. Правда, сплю плохо. Я выписал томик рассказов и воспоминаний Тэффи, они оказались неинтересными. Во второй половине мая, если буду здоров, собираюсь отправиться в Париж, возьму с собой свой laptop.

От Гриши я что-то опять давно ничего не получаю. Хотя я уже привык к этим апелляциям к «чувству глубины», мне было бы очень интересно прочесть его возражения на «Стенографию», как бы это сделать? Я знаю, что он пишет всегда от руки. Может, ты мне как-нибудь перешлёшь, а ещё лучше, потрудишься и перепишешь для меня? Всё, что касается этой книги, меня живо интересует. Кто ещё прочитал «Стенографию»? И кстати: продолжаешь ли ты дневник? Чем ты вообще занят?

Крепко жму руку и обнимаю.

Твой Г.


1 мая 2003

Дорогой Марк, пишу тебе, не дожидаясь ответа на предыдущее. Сегодня День труда, в Германии нерабочий день. Тепло почти как летом. Всё цветёт, возле нас – луга, усыпанные жёлтыми одуванчиками и теми похожими на маргаритки цветочками, которые в здешних краях называются Männertreu. С утра я, как обычно, протирал джинсы перед этим экраном. Начал было (недели две назад) сочинять один рассказик или небольшую повесть, но сегодня занялся статьёй на тему, о которой писал тебе, – о преодолении истории. Не знаю, получится ли что-нибудь путное. Речь идёт о двойном разочаровании. О том, что великие указующие в будущее историософские концепции, будь то марксистский прогноз, пророчество Шпенглера или что-нибудь другое, провалились, – и о крушении веры в исторический разум вообще. Ничего тут, конечно, особенно нового сейчас уже нет, но надо отдать себе отчёт, чтó делать с историей в литературе, в эпоху, когда история в её самых ужасных проявлениях настигает буквально каждого. Кстати, позавчера я был на докладе Рольфа Хоххута о Шпенглере в Баварской академии; народу сбежалась тьма тьмущая.

Вчера мы слушали в известном тебе Nationaltheater, бывшей королевской опере, «Золото Рейна» в новой постановке. Без Вагнера нельзя жить. За эти годы мы с Лорой пересмотрели почти всего Вагнера, но он и всю жизнь для меня очень много значил, начиная с той послевоенной осени, когда впервые (во время войны он не исполнялся) в Большом зале консерватории были сыграны отрывки из опер, впрочем, самые популярные, и восторг и неистовство публики после антракта к 3-му акту «Лоэнгрина» были таковы, что я никогда, ни до, ни после не видел ничего подобного. Состав певцов, дирижёр и оркестр в Мюнхене всегда высшего класса, этот театр считается одним из самых престижных в Европе, но, к несчастью, новый постановщик пошёл по пути, который давно уже нельзя назвать новаторским: вся мифология, а с нею и грандиозный замысел автора похерены. Вместо этого – спектакль в спектакле (вся задняя часть сцены – это второй зрительный зал, амфитеатр с живыми людьми), Рейн заменён аквариумом с красными рыбками, которых ловит дураковатый Альберих, Rheintöchter – кафешантанные дивы в платьях с разрезом до бедра, Walhall – макетик храма где-то вдали, почему-то античного, великаны Фафнер и Фазольт – подозрительные хитрожопые субъекты, не то архитекторы, не то чиновники строительного треста, боги в костюмах конца XIX века, и вся история выглядит, как скандал в буржуазном семействе. Когда-то эти изобретения удивляли, восхищали, казались чем-то необычайно смелым и современным, сейчас – такая же рутина, как и старые оперно-помпезные представления в пышных декорациях, и я не понимаю, почему театр с хорошими средствами не нашёл лучшего режиссёра. Но голоса, но музыка! Шествие богов по радуге в Валгаллу!


М. Харитонов – Б. Хазанову


2.5.2003

Дорогой Гена!

Как интересно то, чем ты сейчас занимаешься!  Сама постановка вопроса об истории вызывает на размышления. Мы "преодолеваем" историю – просто живя в ней? Кому-то ведь удается жить вне истории. (Недавно смотрел по ТВ сюжет о северных оленеводах – они даже радио не слушают. Впору позавидовать). Разочарование в истории – не есть ли разочарование в жизни? И т.п. Хотелось бы почитать, когда напишешь. И что говорил Рольф Хоххут о Шпенглере? (Он все еще популярен?) Очень интересно бы почитать твою поэтическую антологию – я ведь сейчас, как ты знаешь, пытаюсь понять, что такое поэзия. Да когда она еще выйдет! Попросить тебя прислать распечатку? Но это, небось, накладно.

Увы, мне о своих занятиях рассказать нечего. Топчусь на одном месте, время от времени заполняю странички своими стенографическими закорючками. Потом, может, не без удивления обнаружишь, что из таких повседневных записей само собой складывается нечто, глядишь, более значительное, чем все остальное, написанное мной – сюжет проживаемой жизни.

Ты спрашиваешь об отзывах на "Стенографию". Прессы я не знаю, это бывает малоинтересно, отклики приходят от читателей близких, которым я дарю книгу сам. Померанц задержался на какой-то из первых страниц: "Ваше сожаление.., что я сдвигаюсь к богословию"... (Не помню. кстати, чтобы я писал о богословии). "Это не совсем так. Меня захватывает не богословие, а личный опыт глубины, иногда вопреки мировоззрению". И дальше все письмо на эту тему, цитировать, думаю, нет надобности. Весьма интересно было суждение Симы Маркиша: он называет "Стенографию" "историей души подпольного, и главное, принимающего свою подпольность человека (такого варианта задушенности я не знаю в российской словесности)". И сравнивает меня с трифоновским Гришей Ребровым (которого я совсем не помню – кто это?): тот "неудачник и все тут, а он (т.е. я – М.Х.) "богат и счастлив" без надрыва, без насилия". Неожиданно резко отозвался о книге мой товарищ, упомянутый там с большой симпатией: какое я имел право цитировать его высказывания и оценки, не спросив на это разрешения? "Тебе не кажется это неэтичным?" Я, признаться, об этом не думал, возможно, он в чем-то прав. Но тогда мне бы пришлось похерить едва ли не треть книги. Об отзыве Жоржа Нива я тебе уже писал. А два дня назад пришло письмо от редактора "Иерусалимского журнала": "Мне кажется, что аналогичного воссозданному Вами портрету литературной эпохи просто не существует, и в этом смысле, не боясь высокого штиля, могу назвать Вашу работу подвигом".  Ну, вот уж чего нет, так этого.

Жизнь между тем идет как обычно. Только что вернулся из бассейна, нашел в компьютере твое письмо. Шел через лес, он все никак не зазеленеет. Весна в этом году поздняя.

Обнимаю тебя. Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк! Вдруг навалилась жара, днём выше 30 градусов. Скверный признак: слишком рано. Мы-таки успели прокатиться в Регенсбург, прекрасный древний город на Дунае, на месте римского лагеря Castra regina, столица германских императоров, вдобавок город не разбомблённый во время войны. Через одиннадцать дней, несмотря на то, что материальные дела наши оставляют желать лучшего, я собираюсь, как уже писал тебе, на три недели поехать, точнее, полететь, в Париж.

Гриша Ребров (ты пишешь, что Сима Маркиш сравнил с ним автора «Стенографии») – это из повести 1975 года «Долгое прощание», если ты её забыл, перечти, это прекрасная вещь. Вообще Трифонов был замечательный писатель, так неожиданно и нелепо умерший (лёгочная эмболия после операции на почке, когда он уже выздоравливал), обещавший ещё очень многое. Редкий, кстати, пример прозы после Чехова, чтение которой доставляет эстетическое наслаждение.

Но я плохо представляю себе, чтó собственно – и конкретно – навело Симу на мысль о таком сравнении.

Я состряпал эту статью, о которой писал тебе, она называется «Долой историю», – но едва только закончил, как она до такой степени перестала мне нравиться, что даже не хочется на неё глядеть. Подожду немного и, может быть, попытаюсь что-нибудь сделать. Вместо неё я послал тебе почтой Антологию; авось дойдёт к концу лета.

В докладе Хоххута для меня вроде бы ничего особенно нового не было, за исключением, пожалуй, одной подробности: он упомянул одну забытую и, видимо, в своё время не обратившую на себя внимание статью Ульриха фон Виламовиц-Мёллендорфа (Wilamowitz-Moellendorff). Мне это имя очень хорошо известно, это патриарх античной филологии, доживший до 30-х годов. Между прочим, он, ещё молодым, был одним из тех филологов, которые раскритиковали «Рождение трагедии» Ницше, когда она появилась, и эхо этой критики донеслось до нас: я помню, с каким пренебрежением отзывался о книге Ницше профессор Сергей Иванович Радциг.

Так вот, Виламовиц сочинил за десять лет до Шпенглера концепцию мировой истории, напоминающую «Закат Европы»: история – это цепь великих культур, которые, однако, не обособлены, как у Шпенглера, но похожи за звенья цепи, каждое кольцо замкнуто, но кольца сцеплены друг с другом. Что-то в этом роде.

Странный отзыв о «Стенографии» – ты упоминаешь кого-то, кто нашёл неэтичным цитирование, причём сочувственное, его высказываний. Добро бы ещё речь шла о каких-нибудь интимных признаниях. Но ведь ничего такого там нет. Вообще же это означает непонимание того, чем, собственно, является дневник. Всякая публикация дневниковых записей рискованна; с этим нужно мириться.

С.А. Лурье (бывший зав прозой в «Неве») прислал мне свою книжку «Муравейник», очень хорошую; знакома ли она тебе?

Напиши мне о чём-нибудь поподробнее. Обнимаю тебя, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


10.5.03

Итак, Гена, через недельку ты отбываешь в Париж. Год назад примерно в это же время ты собирался в Москву. В Париже, конечно, атмосфера приятней, но есть ли там, с кем общаться? В Москве все-таки есть. До сих пор издательство традиционно приглашало меня в Париж по случаю выхода новой книги, трижды оплачивало даже поездку Гале. В этом году решили сэкономить. Как объяснил заезжавший ко мне на днях Жорж Нива, у них сейчас некоторые проблемы. Посмотри, есть ли там на прилавках моя последняя книга "L'esprit de Pouchkine", а может, и предпоследняя, "Le professeur de mensonge". По-русски ты их не читал. Интересно, продается ли? Издательство мне об этом не сообщает, я не спрашиваю.

 А два года назад, точно в эти же дни, мы совершали автомобильную поездку с моими коллегами по вилле Mont-Noir, испанцем и чехом, вдоль Ламанша, через Булонь и Кале. Там тоже отмечалось окончание войны, мы лазали по бункерам, которые союзные войска штурмовали при высадке. На эту тему был известный американский фильм, я узнавал места. Мне прислали “Les annales de Villa Mont-Noir”, там напечатаны фрагменты из моего "Учителя вранья" и фрагменты из дневников моих спутников. Оба, не сговариваясь, описали нашу поездку, и в описаниях фигурирую я. С испанцем мы кое-как объяснялись по-французски, с чехом – на полурусском, полуанглийском. Оказывается, я ухитрился что-то им рассказать о своих впечатлениях времен войны, как мы прятались в бомбоубежище и т.п. Я увидел себя глазами сравнительно молодых иностранцев: “le ‘Russian oncle’, comme l’appelai affectueussement son neveu tchèque”, Когда мы выехали на побережье, я, помнится, спустился к морю умыть лицо, для этого понадобилось встать на колени. Вот как это выглядело в описании испанца: “Ces ablutions du visage, c'est un vrai rituel, et ces gestes, si russes, si majesteux… tel exactement qu’il faillait les effectuer, a ce moment et de cette fason… je ne me risquerais pas à l’imiter”. Забавно. Я снова подумал о "Стенографии": такими увидел кто-то себя в моих описаниях. Мы все, возможно. уже существуем неизвестно в чьих описаниях, какие-то еще возникнут, ничего не поделаешь.

Из Парижа ты электронные письма посылать вряд ли сможешь, разве что из каких-нибудь интернет-кафе. Значит, попрощаемся на три недели. А то, может, напиши обычное письмецо; из Парижа, как ни странно, почта идет быстрей, чем из Мюнхена.

Обнимаю тебя

Марк

 Да, книжку Лурье я не знаю, вообще его никогда не читал. Это эссеистика или проза? 


Б. Хазанов – М. Харитонову


16.05.2003

Дорогой Марк! Книжка Лурье, изданная очень хорошо, тиражом 1000 экз., имеет подзаголовок: «Фельетоны в прежнем смысле слова». Это короткие статьи или этюды, которые он печатал в журналах или газетах.

Я отправляюсь в следующий понедельник. Может быть, в Париж заедет ненадолго Дж.Глэд, пока неясно. Впрочем, нет: он как раз позвонил в эту минуту, когда я пишу письмо, и сообщил, что прибудет. А вот если бы приехал ты, хотя бы денька на три... Впрочем, издательские дела везде неважные в связи с экономической депрессией, а интерес к России, насколько я могу судить, и вовсе потерян, синусоида пошла вниз. Проклятье в том, что русская литература здесь, собственно говоря, всегда интересует журналистов (а от них всё зависит) только в связи с политическими делами. Исключение могут составлять разве лишь особо модные писатели.

Настроение у меня смутное, мне кажется, что я снова забрёл в тупик. Париж – это лекарство; поможет ли? Я попытаюсь переписать статью об отношении к истории, буду каким-то образом продолжать повесть, которую начал, если из неё вообще что-то можно сделать. Кстати, «Дружба народов», где появилась новая редакторша, осчастливила публику одним моим изделием, кажется, в третьем номере.

С кем общаться в Париже. Вообще-то есть с кем, но мне хотелось бы побыть solo. Одному в огромном волшебном городе. Марью Вас. Розанову видеть не хочется. Эткинда больше нет в живых. Есть ещё одна моя бывшая переводчица, но с ней потерян контакт; прошлый раз я звонил ей, никто не подходит. В «Русскую мысль» я не вхож. Кто ещё?

Последнюю неделю мы с Лорой вели рассеянный образ жизни: то музыкальный вечер в доме одной старой приятельницы, то тó, то сё. Лекция Джорджа Стейнера (George Steiner, у меня есть его книжки; имя весьма знаменитое, но в России, кажется, малоизвестное) в Literaturhaus – свободный, увлекательный рассказ на тему о взаимоотношениях ученика и учителя. Либо ученик предаёт и уничтожает учителя, либо учитель изничтожает ученика. Либо, наконец, ученик верен учителю и продолжает его дело. В Японии существуют династии наставников и учеников, восходящие к XIV веку. Или хасидские ученики Баал Шема и ученики учеников, традиция, угасшая вместе с уничтоженным еврейством Восточной Европы. Предательство Хайдеггера по отношению к Гуссерлю. Тайный роман профессора Хайдеггера и студентки Ханны Арендт. (Когда-то я об этом писал в одной рецензии). И всё в таком роде. Стейнер – это замечательный гибрид европейца с еврейским мудрецом. Когда я выходил, меня окликнула одна знакомая – лектор издательства Langen Müller Herbig (с которым лично у меня никаких дел нет), и мы просидели в кафе ещё часа полтора.


М. Харитонов – Б. Хазанову


16.5.03

Дорогой Гена, огромное спасибо тебе за "Абсолютное стихотворение". Бандероль я получил вчера, текст пока лишь просмотрел бегло. В стихи надо, конечно, вникать, не спеша, читать хочется на обоих языках (кроме греческого и почти забытой латыни), подстрочник помогает. Это вообще лучший способ публикации поэзии – на языке оригинала с прозаическим переводом. Но комментарии я сразу прочел – они превосходны. Отбор текстов и характер комментариев вне обсуждений – это авторская работа. Чувствуется, насколько ты человек действительно европейской культуры – это прекрасно. А мне стихи сейчас необычайно кстати – я все-таки отставил очередной раз свою прозу, которую несколько месяцев безнадежно вымучивал. Какое-то, возможно, внутреннее развитие поощряет все более концентрировать, фокусировать мысль. Посмотрим, что получится, но, главное, я испытываю удовольствие от этих занятий – зачем сопротивляться? Твоя антология будет еще одним стимулом.

Cчастливого тебе пребывания в Париже. Обнимаю

Марк

Я попытался и не смог вспомнить предполагаемые обстоятельства самоубийства Целана. Какие-то были против него, кажется, обвинения в плагиате? Забыл.


Б. Хазанов – М. Харитонову


15.05.2003

Дорогой Марк, почта превзошла все ожидания: бандероль дошла в небывало короткий срок. Как приятно, как утешительно было прочесть, что Антология пришлась тебе более или менее по душе. Однажды я заикнулся о ней в разговоре (по телефону) с Беном, сказав, что я собираюсь включить только то, что мне нравится или сыграло большую роль в моей жизни. Он отнёсся к этому проекту отрицательно – по-видимому, считая, что поэтическая антология должна составляться путём возможно более объективного отбора. Кроме того, его, кажется, не увлекла идея европейской, а не только русской, поэзии. Тогда же, больше года тому назад, я попробовал предложить книжку Гере Либкину, моему старому коллеге по журналу «Химия и жизни», а ныне директору московского издательства «Текст». Он иронически возразил: а кому я её продам? Но ведь почти всё, что я делаю или, лучше сказать, на что убиваю последние годы своей жизни, делается напрасно.

Ты возвращаешься к поэзии; что ж. Стих может дать романисту – ты ведь всё-таки изначально прозаик – возможность выразить то, чего не получается в прозе. Стихи – это какая-то другая творческая личность; другое мышление. А может быть, перед тобой вообще открылся новый путь. В «Знамени», в «анонсах» (так это называется; я просматриваю их в Интернете), объявлена публикация стихотворений Марка Харитонова, если не ошибаюсь, в пятом номере.

Вчера ночью я взял с полки «Способ существования» и перечитывал твой этюд «Три еврея». (У покойного Илюши Рубина было стихотворение, которое начиналось так: «Идут на плаху три еврея»). Карабчиевского мы когда-то издали, печатали в нашем бывшем журнале, а с Толей Якобсоном я встречался ещё в Москве у старого друга, ныне покойного Бори Володина. Это было в те времена, когда я работал в 20-й больнице в Бабушкине. Как-то в воскресенье я оказался у них на завтраке. Якобсон читал за столом из своей работы об Анне Ахматове. Гораздо позже услыхали о его смерти. Ты пишешь, что у самоубийства не бывает одной единственной причины, их всегда много. К этим причинам нужно добавить, конечно, и медицинскую. Гений самоубийства ищёт почитателей, чтобы распахнуть перед ними свой серебряный плащ. С точки зрения этой причины остальные, даже самые серьёзные, оказываются поводами. Между прочим, я заметил, что многие из моих героев накладывают на себя руки.

Сегодня мы снова гуляли в наших местах, шли по тропинке вдоль канала и возвращались в густом лиственном лесу между каналом и быстрой, местами стремительной рекой. Не зря она называется «зелёный Изар», die grüne Isar. Птичий гомон, щёлканье, посвистыванье, изумительно красивая и вместе с тем дружелюбная, человечная природа, и, казалось бы, жить и жить посреди этой вечной жизни, и наслаждаться жизнью. Между тем радио вещает о новых взрывах в самых неожиданных местах, отвратительное восточное средневековье, фанатичное и одновременно продажное, давно уже не создающее никакой культуры, очнувшееся от многовекового сна, чтобы схватиться теперь уже не за кинжал, а за ракеты и бомбы.

Не знаю, стоило ли нам тратиться на мою предстоящую (послезавтра) поездку в Париж. Выйдет ли что-нибудь из моей работы. На этот раз я уверен в этом ещё меньше, чем когда-либо. Это как если бы жидкость в узкогорлой бутылке замёрзла, и её уже невозможно вытряхнуть.

Будь здоров, пиши стихи, пиши прозу, пиши мне. Твой Г.


18.06.2003

Дорогой Марк, у нас жарища, высокая влажность, мы ездим купаться на озеро, иногда поздно вечером, но и это мало помогает. Итак, я вернулся в понедельник из Парижа, прожил там снова три недели, поселился в той же маленькой гостинице на улице Tholozé, на Монмартре, и в том же номере. Странно сказать, – особенно для человека, который бывает там лишь урывками, – но когда я вышел и почувствовал особенный запах, присущий этой узкой и круто уходящей наверх улочке, то у меня было ощущение, что я дóма.

Я послал тебе оттуда два письма, но они, вероятно, до сих пор лежат на международном почтамте в Москве, как это обычно бывает.

После завтрака я обычно сидел у себя в комнате за компьютером часов до 12, потом отправлялся куда-нибудь в город пообедать и к вечеру возвращался, еле волоча ноги от усталости. В конце мая прилетел из Вашингтона Джон Глэд, мы много бродили вместе, ездили в Версаль и так далее.

Я написал вчерне (здесь доделал) то, что обещало стать по меньшей мере повестью. Получился рассказ – 21 страница, – пожалуй, несколько экспериментальный, называется «Светлояр». Речь идёт о человеке, который находится на грани жизни и смерти и говорит (то есть думает) о себе, что от него уже ничего осталось, и так оно и есть, – если не считать целую жизнь, которая проворачивается в его сознании. Кроме того, докончил одну довольно сумбурную статейку, о ней я писал тебе, под названием «Долой историю, или о том, о сём». Она в самом деле – о том, о сём.

В шестом номере «Знамени» я увидел твою публикацию, но, к сожалению, интернет не поместил стихи.

Как ты? Что нового?


М. Харитонов – Б. Хазанову


22.6.03

Дорогой Гена, ты опередил меня своим звонком. Я надеялся завтра получить все-таки твое второе письмо из Парижа. Первое дошло за десять дней. Славно было хотя бы мысленно прогуляться с тобой по знакомым улицам. Ты пишешь, в Париже было чувство, будто ты приехал домой. В Москве с некоторых пор не всегда бывает такое чувство. Казалось бы, прожил в этом городе почти всю жизнь – но попадая после месячного отсутствия в давно знакомое место, почти его не узнаешь. Так все быстро и неузнаваемо застраивается, перестраивается. Вот, знал, например, Гостиный двор, построенный, кажется, Кваренги, там ютилось множество разных контор, мне случалось в некоторых бывать, сокрушаться, как запущен памятник архитектуры. Теперь это роскошное заведение, бывший двор перекрыт стеклянной крышей, на днях там состоялся  знаменитый Венский бал. Прекрасно, ничего не скажу, но это уже не для меня. Туда теперь так просто не попадешь.

 Возможно, старожилам Парижа тоже есть о чем вздыхать. Я уже никогда не увижу знаменитого Монпарнаса – американский небоскреб кажется мне бессмысленным, не парижским. Не увижу воспетое Золя "чрево Парижа" – снесенный не так давно рынок. Стеклянные сооружения на его месте, конечно, эффектны, но тоже не для меня – внутрь я не заходил, не знаю, что там. Я уже писал в "Способе существования", что Москва для меня – мало известный другим уголок, Ростокинский акведук, Лосиный остров. Приношу оттуда букеты цветов, они стоят передо мной на лоджии, где я обычно работаю (и где меня застал твой звонок).

 Некоторые пробелы в моем знании Москвы не так давно мне случилось неожиданно ликвидировать. Получил Государственную премию журнал НЛО, "Новое литературное обозрение", на базе которого выросло издательство, выпустившее четыре моих последних книги. Это высокого уровня филологический  журнал, пользующийся признанием у славистов мира; говорят,  все университетские факультеты славистики его выписывают. Я вместе с другими порадовался, что это некоммерческое издание смогло удержаться и даже удостоилось почестей, в то время как многие шумные начинания не выдержали испытания временем. Так вот, торжества по случаю присуждения премии были устроены в ресторане "Огород", стеклянном, на двух этажах, сооружении, которое возникло у входа в Ботанический сад МГУ.  Третья от меня станция метро "Проспект мира" называлась когда-то, как ты наверно, помнишь, "Ботанический сад", я большую часть жизни обитаю неподалеку, но в ботаническом саду побывал впервые. Если не считать закрытой оранжереи, это, в сущности, небольшой, не очень ухоженный парк среди многоэтажных зданий. Одно из  них – Институт Склифосовского, где мне в прошлом году делали операцию, я смотрел на этот парк из его окон. Кстати, в одном из писем ты упоминаешь 20-ю больницу, где, оказывается, работал. А я туда попал после инсульта. Недавно с этой больницей оказалась связана скандальная история: хирургов обвинили в незаконном изъятии у покойников органов для пересадки.

Таково наше краеведение – общее с тобой. Еще я впервые побывал в доме Брюсова – рядом с тем же ботаническим садом, там, в филиале Литературного музея, устроили презентацию двух книжек критика Натальи Ивановой. А вообще последние месяца три, как я тебе рассказал по телефону, мы были малоподвижны. Галю до сих пор беспокоит нога. Работа идет вяло, тут мне похвастаться нечем. А вот твои тексты жду с интересом.

Не видел ли ты в 6-м номере "Нового мира" статью Солженицына о Самойлове? Загляни, если она есть в интернете, она меня задела – речь о не чужом мне, как ты знаешь, человеке.

Джон Глэд еще не отошел от славистики? Какие настроения у них там в Америке после всех событий?

Пиши. Обнимаю тебя

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк. После рецидива тропической жары у нас снова буйный дождь, в северных землях град, в Берлине повалило деревья, но нашу Верхнюю Баварию на этот раз пощадило. Мы с Лорой были сегодня на Voraufführung «Дяди Вани», театр, который прежде назывался Münchner Kammerspiele и куда я уже много лет хожу на предварительные просмотры, с некоторых пор называется иначе, переехал в помещение Residenztheater (рядом с оперным, ты, вероятно, помнишь), много новых актёров. «Дядя Ваня» очень хорош, хотя это, конечно, не русский Чехов, а немецкий и даже немножко напоминающий Гауптмана; спектакль умеренно модернизирован, кое-что мне показалось спорным.

Монпарнас, ты прав, мало напоминает «тот» (в том числе и русский) Монпарнас, зато Монмартр остался прежним. Перед отлётом я в последний раз прогулялся по улочкам, послушал шарманщика и пообедал в одном из многочисленных маленьких кафе. И вот теперь Париж снова ушёл в сказочную даль. Жаль будет, если моё второе письмо до тебя не дойдёт.

Что это за книжки Натальи Ивановой – вероятно, воспоминания о соседях по Переделкину? Я с ней знаком, но заочно, это большое литературное начальство, но знакомство, пожалуй, нельзя назвать удачным.

Прочёл я (в интернете) и статью-этюд нашего пророка о Давиде Самойлове. У меня, как ты знаешь, есть кое-какие претензии к покойному. Но статья Солженицына оставляет тяжёлое впечатление. Стихи Самойлова превращены в лапшу и цитируются по опробованному методу: строчки – словно полоски бумаги, вырезанные из контекста и подклеенные одна к другой с отчётливым умыслом. Нужно разоблачить не поэзию, а человека. Показать, что он трус, приспособленец, плохой солдат, не успел по-настоящему нюхнуть пороху, как был тотчас же спасён от фронта. Кем же? Разумеется, евреями, того же поля ягодами, как и он. Отвратительный нравоучительно-высокомерный тон, ужасный язык. И странно сказать о мировой знаменитости: суждения о литературе, общий уровень удручающе провинциальны.

Вчера я послал тебе по почте свою статейку, о которой мы говорили, под девизом: A bas l’Histoire! Авось не застрянет где-нибудь на международном почтамте. Послал и повесть, точнее, рассказ, со смутным каким-то чувством. Я представляю себе, как импульс кружится в склеротическом мозгу автора по замкнутой цепи нейронов, словно в заевшем граммофоне, вместо того, чтобы перескочить на новую борозду; отсюда и затверженность письма, тривиальность мнимых находок. Я вовсе не хочу «удить комплименты», по немецкому выражению. Ситуации (и состояния), описанные в этом рассказе, описывал и ты. Но я сделал больше уступок «беллетризму».

Джон Глэд от славистики в общем-то отошёл; так он, по крайней, утверждает. В октябре он, однако, собирается выступить в Майнце с докладом на конференции о литературе эмиграции (куда и я приглашён).

Милый Марк, обнимаю тебя. Гале поклон и пожелание выздоровления.

Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову

26.06.03.

Дорогой Гена,

дошло, наконец, второе твое парижское письмо. Мне интересны твои размышления, связанные с работой. Будет, надеюсь, возможность поговорить об этом подробнее. А "Знамя" ввело все-таки в интернет подборку моих стихов (вслед за эссе, в печатном варианте было наоборот, и шрифт был одинаковый). Посмотри, мне интересно твое мнение. Увидишь, во всяком случае, почему мне была так кстати твоя антология "Абсолютное стихотворение". Всегда хотелось читать стихи в подлиннике, для знающего язык лишь приблизительно – с подстрочной подсказкой. Увы, и добросовестный подстрочник не всегда помогает понять стихотворение адекватно. Чувствуешь, как гениален Верлен: "De la musique avant toute chose", но как понять: "отдай предпочтение Нечетному"? Почему? Смотрю в словаре: impaire – действительно "нечетный, непарный". Иначе не переведешь, и все равно непонятно. Лишь поэтический перевод Пастернака прояснил, что имеется в виду:


За музыкою только дело.
Итак, не размеряй пути.
Почти бесплотность предпочти
Всему, что слишком плоть и тело.


Сопоставляю с французским подлинником – по-моему, конгениально. Это вошло и в его собственную поэзию. ("Не занимайся точками в пунктире И зерен в мере хлеба не считай")..

И даже в более понятном немецком языке подстрочник, увы, не всегда подсказывает.. "Интерпретирующий перевод-пересказ Неусыхина" так и не помог мне проникнуть в Рильке. Да что там! Даже русский Бродский остался бы, может, не вполне для меня понятным, если бы не твой комментарий. Интересно, что из всего Бродского наиболее близким для тебя оказалось именно это стихотворение.

Что говорить, поэзию надо уметь читать, приходится и этому до старости лет учиться. Первые отзывы профессионалов на мои стихотворные опыты немного меня ободрили, позволили преодолеть некоторую стеснительность. Продолжаю время от времени что-то кропать в этом роде. Но каждодневное сидение за столом тут мало помогает, это не проза. В собрании сочинений Бродского стихотворения распределены по годам, и в 1984-85 годах, например, у него оказалось по три-четыре стихотворения. Чем он занимался остальное время? Переводами? Эссеистикой? Не спрашиваю: на что жил? Для прозаика паузы кажутся временем безделья, бесплодности. "Есть блуд труда, и он у нас в крови".

Что я продолжаю писать более или менее регулярно, так это свою стенографию. Иногда складывается что-то вроде эссеистических подборок, я предложил "Знамени" очередную для публикации.

Твоя работоспособность, активность, подвижность меня восхищает. У меня внешних впечатлений последнее время почти не было. К счастью, у Гали, кажется, дела пошли на поправку (тьфу-тфу, не сглазить).

Обнимаю тебяМарк.


Б. Хазанов – М. Харитонову


30.06.2003

Дорогой Марк. Как понять строчку: Et pour cela préfère l’Impair? Нечего и говорить о том, что я не занимался основательным анализом текста, да это было бы мне и не по зубам. Но мне кажется, что в контексте всего стихотворения Верлена, в системе «полярностей», противопоставлений, которая там выстраивается, смысл более или менее внятен. Я понимаю его так: нéчет связан с нарушением искусственной упорядоченности, правильности, навязанной дисциплины, нечет означает освобождение от утомительной симметрии, возврат к спонтанности. Чёт – это неволя, скованность и закрытость, нечет – воля и открытость. Чёт – «литература», нечет – «музыка». Тут можно было бы вспомнить весьма древнее представление о магических свойствах простых нечётных чисел 3, 5 и 7, а также числа 9 (трижды три). Три и семь – священные числа. Есть старая (1978 г.) книжка Вяч.Вс.Иванова «Чёт и нечет», он там, между прочим, упоминает об одном тексте С.Эйзенштейна под таким же названием. Ты можешь поговорить с ним об этом.

Любопытно, что сам Верлен не очень-то настаивал на непогрешимости своей программы: «В конце концов это не более чем стихотворение» (...n’allez pas prendre au pied de la lettre mon Art poétique qui n’est qu’une chanson, après tout). И ещё одно: préfère l’Impairвнутренний ассонанс, который перекликается с qui pèse ou qui pose в 4-й строчке.

С переводом Пастернака я не знаком. Четверостишие, которое ты приводишь, звучит здóрово. Но, по-моему, оно всё-таки весьма далеко от подлинника, не передаёт его смысл, а первая строчка просто совсем не то. Это не Верлен, а то, что в XIX веке могло бы называться «из Верлена».

Третью Дуинскую элегию Рильке я выбрал просто потому, что она когда-то поразила меня – соединением жизненной, психологической правды с головокружительным мифологизмом. И, конечно, звучанием стиха. Я даже помню, как я ехал весной 82 г. с огромным грузом продуктов в посёлок Бейнеу, в Западный Казахстан (где отбывал ссылку Витя Браиловский), и читал эту элегию, правда, уже не первый раз, в битком набитом вагоне. Читать Рильке непросто. Но ведь это свойство новой поэзии. Это не Твардовский, который сам сказал о себе: «Вот стихи, а всё понятно, всё на русском языке».

Ты, вероятно, прав, надо было сесть и как следует, без затей, строчку за строчкой, перевести Третью элегию. Или, может быть, вообще не браться за неё, выбрать что-нибудь покороче, например, замечательное Geschrieben für Karl Grafen Lanckoroński («Nicht Geist, nicht Inbrunst...») – некое возражение Верлену. Есть ли у тебя немецкий Рильке?

Чем занимался Бродский в паузах между стихами... Я мало знал его, виделся с ним всего дважды, в Америке, в его жилище (которое трудно было назвать домом), с перерывом в 10 лет, но зато оба раза провёл в его обществе целый вечер. С ним дружили Юз и жена Юза Ира. Бродский преподавал, писал по-английски свои эссе, за которые получал, видимо, приличные гонорары. Свою Нобелевскую премию он чуть ли не наполовину раздал. Путался с женщинами, у него их было несметное множество; незадолго до смерти женился. Вообще вёл довольно хаотический образ жизни. Мы с Лорой ездили на его могилу на острове Сан-Микеле.

О Солж. (в связи с Самойловым) я писал тебе два дня назад.

Сейчас я открыл номер «Знамени» в интернете и увидел, наконец, твои стихи. (В тексте «Стенографии» редактор переврал мою фамилию, видимо, потому, что есть такой С. Файбисович). Похоже, верлибр в самом деле становится новой тропинкой в твоих литературных странствиях. Новой, начиная от формы и кончая мировосприятием. «Стихи пишут поэта». Не человек идёт по дороге, а дорожка уводит его – куда?

Общее впечатление удачи, может быть, даже большой удачи, хотя изредка ты оказываешься (как мне показалось) в опасной близости от прозы. Это особое коварство свободного стиха. Он прикидывается поэзией, а на самом деле – проза. Или притворяется прозой, а на самом деле – стихи. Некоторая избыточность, лишние слова, пояснения, без которых можно обойтись, длинные, тягостные причастия и причастные обороты – всё то, что в прозе терпимо, порой необходимо. Стих, мне кажется, требует большей эллиптичности.

Например, в первом стихотворении («У дороги...»), в самом начале, так и хочется опустить «две женщины», «обе». В целом стихотворение очень хорошее. В «Боевой подруге» (без названия) несколько коробит слух «кинозвезду, исполняющую её роль». Я бы этот причастный оборот вообще похерил, ведь сразу же становится ясно, кого играет актриса.

Кое-что мне уже знакомо, напр., «Мы слишком долго живём...»

Прекрасное и трогательное стихотворение, лучше сказать, маленькая поэма, «Уход мамы», мне особенно близка, потому что недавно я писал почти о том же – но грубой и громоздкой прозой. В то же время у меня впечатление, что над этим стихотворением стоило бы ещё поработать, освободить его – в двух-трёх местах, чуть-чуть – от некоторой сентиментальности.

Стихотворение о французском психологе, может быть, самое лучшее.

«Глаз художника» – тоже очень хорошо. Какой-то новый сюрреализм (во французском смысле).

«Восстановленная недавно церковь...» – весьма актуальная тема. Это и я мог заметить. Когда я однажды увидел памятники бандитам в особом некрополе возле Востряковского кладбища и ещё на одном городском кладбище поменьше, у меня было странное и смешное чувство прямой дороги, которая ведёт от от этих мраморов, чудовищных гробниц, икон и позолот к роскошному кичу вновь отстроенного храма Христа Спасителя. Они как-то связаны между собой. Стихотворение прелестное, но в нём есть, кажется, некоторый привкус плакатности, фельетонности.

Набирается материал для целой книги стихов. А может быть, для нового тома «Стенографии», где прозаические заметки будут перемежаться стихотворениями.

Обнимаю тебя, твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


29.6.03

 Дорогой Гена,

спасибо тебе за квалифицированный, весьма точный разбор моих "стишков". Я, прочитав, сразу стал просматривать некоторые тексты и увидел, что кое-что действительно стоит почистить, уточнить, ужать. Если бы можно было показывать тебе свои опыты уже по ходу работы! Мандельштам, кажется, говорил, как важно иметь некоего "первого читателя". Меня первой драконит, конечно, Галя, но еще одна корректировка не помешала бы. Насчет "опасной близости к прозе" – тут, конечно, не возразишь. Но если у тебя есть под рукой замечательная поэма С.И. Липкина "Техник-интендант", посмотри. Меня этот образец в свое время ободрил. Вроде и прозой можно бы изложить то же, но нет – поэзия. Дело лишь в уровне. Насчет возможности составить книжку – у меня уже набралось более полусотни таких текстов, выделены даже разделы или циклы. Но всерьез я об этом пока не думаю. А вот идея сделать стихи частью "Стенографии" мне и самому пришла в голову; читавшие "Знамя" уже говорили мне, что вместе они усиливают друг друга. Но ведь стихи невозможно привязать к дате, работа над ними требует времени, иногда немалого. Я один раз вставил стишок в дневниковую запись, он действительно первоначально  возник вместе с ней, но потом переделывался. Поэтому даты лучше тут убрать. Вот небольшой кусочек из прошлогодней "Стенографии".

 

[…]

Между прочим, к чему-то подобному я призывал, если помнишь, тебя: перемежать беллетристику фрагментами эссеистики, воспоминаний. Ты как будто не сознаешь ценности своего опыта. Вот хоть эпизод из твоего письма: как необычайно звучал для тебя Рильке в замызганном поезде на пути в казахстанскую ссылку. Это бы развернуть, восстановить в памяти – может, и я заново понял, почувствовал бы что-то и в Рильке, и в тебе.

Рильке у меня по-немецки есть,  но он для меня все-таки трудноват. А вот Целан в твоей антологии ошеломил меня. Это поразительная поэзия. Я в одном из последних писем спрашивал, не можешь ли ты мне напомнить обстоятельства его самоубийства.

Будь здоров. Всего тебе доброго.

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк. Должно быть, лет тридцать тому назад, если не далее, Бен Сарнов показал мне поэму Липкина «Техник-интендант», я её не забыл и помню, что она мне понравилась. Она как-то странным образом связывается у меня с «Февралём» Багрицкого. Сравнительно недавно я выписал и прочёл книгу С.И., теперь уже покойного, «Квадрига», там одна прозаическая повесть и воспоминания; читал ли ты это?

В Мюнхене, как всегда в это время года, международный кинофестиваль, по этому случаю мы с Лорой посмотрели фильм А. Кончаловского «Дом для дураков» (так звучит английское название, фильм идёт по-русски с английскими субтитрами). Перед сеансом сказал несколько слов сам режиссёр. Вероятно, это замечательный фильм, хотя мне трудно судить о его художественных достоинствах, настолько сильное и тяжёлое впечатление он произвёл (речь идёт об эпизоде чеченской войны). Вдобавок эта картина подстроилась к мыслям, которые меня одолевают время от времени – об истории как царстве бессмыслицы.

То, что стихотворения не имеют точной датировки, не столь важно для «Стенографии»; в конце концов, можно оговорить где-нибудь, что они не относятся к определённому дню, но написаны, допустим, «около этого времени». Можно сделать и по-другому, вынести их в отдельное приложение. Важно – помимо их самостоятельного значения, – что они создают новое измерение, дополнительный ракурс тех сквозных мыслей и лейтмотивов, которыми так или иначе пронизан дневник.

Ты вспомнил Целана. Время от времени и понемногу я занимался им, вернее, возвращался к нему, но, конечно, страшно далёк от того, чтобы считать себя компетентным. Целан опрокидывает наши представления о лирике. В воздухе Целана нельзя находиться долго, как нельзя долго находиться в разрежённом атмосфере нагорья. Читать его можно строго дозированными порциями, одно-два коротеньких стихотворения зараз, не больше.

У него, между прочим, есть такое место в речи под названием «Меридиан», по случаю присуждения в 1960 г. премии им. Георга Бюхнера, самой престижной литературной премии в Германии:

Aber es gibt, wenn von der Kunst die Rede ist, auch immer wieder jemand, der zugegen ist und... nicht richtig hinhört. Genauer: jemand, der hört und lauscht und schaut... und dann nicht weiß, wovon die Rede war.

Попробуй-ка перевести.

«Но, когда речь идёт об искусстве, всегда есть и некто присутствующий, тот, кто слушает и... не слышит. Точнее, кто-то, кто слышит, и вслушивается, и смотрит на говорящего – и в конце концов не знает, о чём шла речь».

Существует его переписка с Нелли Закс и особенно – с Ингеборг Бахман; у них даже было что-то вроде мимолётного романа. Была ещё очень важная – и неудачная – встреча с Хайдеггером в доме Х. в Шварцвальде, «несостоявшийся разговор». Целан жил в 50-х и 60-х годах в Париже, был женат на художнице Люсиль (кажется) Лестранж. В последний день апреля 70-го года был выловлен мёртвым из Сены, много ниже того места (скорее всего моста), с которого он бросился в реку. Но я об этом писал, подробностей не знаю или не помню.

Обнимаю, пиши. Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


2.7.03

Дорогой Гена, с огромным интересом прочел присланные тобой работы. Эссе об истории просто великолепно. Первая главка сразу придает ему личный, необщий тон. Общие концепции, теории, имена могут быть кому-то знакомы. Я тоже, как ты знаешь,  писал об истории, разбирался, можно ли ее знать объективно, отделить от мифов, что в ней вообще можно понять. Ты напоминаешь читателю, в какой истории угораздило жить его лично – от этого не отмахнешься, теориями не отделаешься, фанфарами не заглушишь. Хорошо, если бы это удалось напечатать;  у нас массовое сознание все еще формируется фальшивками.

Есть ли смысл у истории, абсурдна ли она? Но ведь так можно спросить и о человеческой жизни. Смысл мира лежит вне мира. Смысл жизни лежит вне жизни. Смысл истории лежит вне истории. История абсурдна. Жизнь абсурдна. Мир случайно возник из хаоса и должен исчезнуть. Существует божественный замысел. Нужное подчеркнуть.

Я, между прочим, совсем недавно перечитывал "Феномен человека" Тейяр де Шардена. Для него, натуралиста, человеческая история – лишь краткое пока мгновение в истории земли, а в этой истории есть направление; развитие – по непреложным законам природы – ведет к созданию принципиально нового качества: ноосферы. Главное еще впереди, только с этой точки зрения можно правильно оценить нынешнее переходное состояние. Я сделал на эту тему несколько записей в своей "Стенографии", может быть, стоит ввести их в компьютер. С этим же связаны его размышления о цивилизациях, которые обречены на угасание, потому что хотят уклониться от общего, природного закона развития. Злободневно, не правда ли? Но об этом надо писать обстоятельней, сейчас я о другом.

Твой "Светлояр" – очевидный pendant тем же размышлениям, озеро оттуда же. Замысел сильный, многого требующий; мне кажется, над ним стоило бы еще поработать. В начале особенно ты считаешь нужным уточнять,  комментировать алогичное, иррациональное сознание умирающего авторскими  рациональными пояснениями – от лица умирающего. "Но я не то чтобы без сознания, я над моим померкшим сознанием". Это ты, автор, даешь читателю совершенно ненужные пояснения. "Одно тянет за собой другое, минуя месяцы, минуя годы". Как будто мы без тебя не поймем. Таких мест много; надо, мне кажется, перепроверить весь текст с этой точки зрения: чьи это мысли, от чьего лица? Чье сознание? Больше уважения к читателю – пусть напряжет мозги. Пусть вначале что-то покажется не совсем понятным, лишь названным – потом прояснится, повторится. Мысль может быть более спутанной, не такой линейной... Но проще давать советы, чем решить действительно сложную, предельно сложную задачу, этакий tour de force. Я рад, что ты здесь вернулся к лагерным воспоминаниям – в работах  последнего времени ты этой темы как будто избегал. (Там, кстати, где-то мелькнули "электропилы"  лесорубов – могло ли такое быть в лагере, после войны?) А вот рассказ брата о военной бойне – не воспоминание рассказчика, не его жизнь; в памяти скорей возникнет свое. Может быть, врачебный эпизод? Тоже область твоей жизни, о которой ты сказал пока мало.

Ну, что говорить, додумаешь сам. По-моему, стоит. Могу лишь еще раз завистливо восхититься твоей продуктивностью. У меня пока ничего не получается.

 Гале, кстати, рассказ понравился. Привет от нее.

 Всего тебе доброго. ОбнимаюМарк



Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, я рад, что моя статейка и этот лозунг – долой историю – не вызвали у тебя решительных возражений. Разумеется, все подобные заявления недоказуемы; речь идёт об отчаянии. С другой стороны, история, как бы её ни оценивать и сколько бы ею ни возмущаться, продолжается. Просто мы перестали верить в её разумный, поступательный, и как там его ещё называли, ход. История абсурдна не менее, чем жизнь отдельного человека? Вот тут начинаешь задумываться. Субъект человеческой жизни – сам человек. А кто является субъектом истории? Очевидно, всё человечество. Как бы не так. Во всяком случае, тут огромная разница; такая же, как разница между свободой воли индивидуума и «свободой воли» человеческих масс. Историческое сознание формирует историография. Человеческое сознание – философия и литература. Опять же разница. Все остатки моего оптимизма сосредоточены на литературе.

Теперь насчёт «Светлояра». Я возился с этой вещью несколько месяцев, в том числе и в Париже, и думал, что покончил с ней. Не то чтобы остался ею вполне доволен, о нет, но считал свою задачу худо-бедно выполненной. Твоё письмо заставило меня очень задуматься. Ты во многом прав. Видимо, я вернусь к ней.

Тут дело вот какое. Между прочим, мне пришлось однажды пережить состояние близкое к тому, что называется клинической смертью. Я заболел, это было вскоре после второго обыска, когда у меня отняли бумаги и написанный роман. В больнице после довольно мучительного обследования меня положили на операционный стол, и после дачи наркоза у меня исчезло артериальное давление. (Это бывает очень редко, – если только в дело не вмешалось тайное ведомство). Меня смогли вывести из этого состояния какой-то огромной дозой кортизона и, вероятно, с помощью других средств. Конечно, я ничего этого не помнил. Но могу сказать, что ничего кроме чёрного провала, как показалось, очень короткого, я не испытал. В повести сделана попытка представить несколько последних минут в сознании человека, находящегося в агонии; разумеется, чистое изобретение беллетриста. Кто-то сказал, что смерть не может быть событием жизни, так как смерть нельзя пережить. Так и тут.

Я помню твой роман «Возвращение ниоткуда» на близкую тему. Ещё я просматривал Броха, «Der Tod des Vergil». Есть, конечно, и «Смерть Ивана Ильича», и другие вещи. Задача, как я её понимал (замысел), менялась по ходу работы. Но мне показалось важным изобразить не только и не столько угасающее сознание, сколько некое сверхсознание. (В тексте это называется над-сознанием). Я попробовал представить себе, что в последний момент перед концом наступает особого рода озарение. Появляется двойное сознание. Человек ощущает себя и самим собой, и вместе с тем парит над собою. Сохраняя (в какой-то мере) прежнее сознание, он владеет ещё и метасознанием – или оно владеет им. Он превращается – не знаю, удачно ли я выражаюсь – в сверхавтора собственной жизни. Его жизненный «путь» хотя и предстаёт перед ним в каком-то подобии хронологической последовательности (раннее детство, первая любовь подростка, взрослое состояние и т.д.; то, что образует «сюжет» повести), но время продолжает существовать только в его сознании, тогда как для метасознания время и временность никакого значения не имеют. При этом умирающий сознает и своё «нормальное» сознание, и своё метасознание. Именно оно, это метасознание, способно охватить всё сразу и всё осмыслить. Это и есть прикосновение к тому, что мы называем смыслом жизни: нужно споткнуться на пороге смерти, чтобы обрести этот смысл. Рациональные пояснения, о которых ты пишешь, принадлежат, таким образом, не автору повести, а самому «повествователю», то есть его высшему, сверхрациональному надсознанию. В техническом же, литературном, смысле оно позволяет организовать хаотический материал, организовать прозу.

В общем, над этим надо ещё подумать.

Рассказ двоюродного брата о войне – инородное тело, ты абсолютно прав.

Последнее – насчёт электропил. В 50-м году, когда я приехал в лагерь, лес пилили ручными лучковыми (канадскими) пилами, или, проще, лучками. Потом появились электрические пилы: «Вакопп» и другая, ещё более мощная и тяжёлая, стрекотавшая, как пулемёт. У меня на левой руке сохранился шрам от её зубьев.

Обнимаю тебя, дорогой Марк, всегда жду твоих писем.


М. Харитонов – Б. Хазанову


6.7.03

Представь себе, Гена, вчера у меня был Джон Глэд. Приехал в Россию с женой. Посидели. пообедали, поговорили о том, о сем.  Главным образом, об американской политике, которую он резко не одобряет (как и большинство университетских интеллектуалов), о господствующем конформизме, об ангажированности масс-медиа. На мой вопрос об эмигрантской литературе ответил, что ее как таковой уже не существует.

Пока мы разговаривали, в Тушино прогремели взрывы, устроенные террористками.

В своем письме ты размышляешь об "историческом сознании", которое формируется историографией. Но у тебя она, похоже, сформировала скорей неприязнь. Ты отплевываешься, может быть, от нее. а не от истории. Это вообще забота образованного европейца. Миллиардам людей в мире не до исторического сознания, им бы прокормиться и выжить. Враждебная человеку история выглядит историей династий, государств, войн, политики. А засуха, нашествие саранчи, голод, эпидемия – это, видимо. не история? А история культуры, языка, быта, одежды? История религии? История науки и техники? История географических открытый? Стоит ли называть все вместе кошмаром? Примитивные племена и сейчас живут вне истории, не будем им завидовать.

Может быть, надо точней определить термины.

Обнимаю тебяМарк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Дорогой Марк, я знал, что Джон с Ларисой поедет в Москву, мы говорили об этом в Париже, кроме того, он звонил мне в Мюнхен. Я дал ему твой телефон. Его взгляды на американскую политику и будущее человечества мне известны. Я не смог дозвониться ему в Париж (после моего возвращения в Мюнхен), и теперь мне хотелось бы с ним связаться до его возвращения в Вашингтон. Не знаешь ли ты, как ему позвонить в Москву? Мы с Лорой снова собираемся в Чикаго. Она должна улететь в августе, а я – в начале сентября. На обратном пути (это будет конец сентября) у меня пересадка в Вашингтоне, и я хотел бы повидаться там с Джоном. Если ты знаешь его московский телефон, сообщи мне, пожалуйста.

Я пересмотрел статейку «Долой историю...» и кое-что поправил. Конечно, речь идёт о европейском (и российском) историческом сознании, даже не столько о «сознании», сколько самочувствии. Но о каком ещё сознании вообще может идти речь? Это сознание по необходимости есть достояние меньшинства. Не только в Африке, но и в России огромное множество людей живёт как бы вне истории, я это видел, чувствовал то и дело в разных условиях моей жизни. Да и ты это хорошо знаешь: выйди на улицу и поговори с первым попавшимся мужиком. Ты можешь услышать такую дичь, что ушам своим не поверишь. И, конечно, под «историей» подразумевалась политическая история, а не история латинского языка (к примеру), история медицины или история филателии. Попробуем снова задуматься над этими словами: «проснуться от кошмара истории». Литература – способ проснуться. Или?..


Сегодня утром послал тебе ответ, дорогой Марк, но забыл написать насчёт того, какой ответ дал Дж. Глэд на твой вопрос об эмигрантской литературе. Вернее, подумал, какой ответ дал бы я. Мы с Джоном, как ты знаешь, довольно долго мусолили эту тему (для читателя в России, очевидно, малоинтересную), он, между прочим, любит напирать на то, что литературу и публицистику Третьей волны кормила холодная война, то есть Америка: кончилось противостояние, кончилась и литература. На это можно возразить (что я ему и говорил), что да, конечно, политических эмигрантов из Советского Союза использовала в своих целях американская политика и пропаганда. Почти вся зарубежная русская печать, не говоря уже о радио, и это отнюдь не было секретом, существовала на средства, выделяемые Конгрессом США, Центральным разведывательным управлением или ещё какой-нибудь конторой в этом роде, и дай им Бог здоровья. Ибо так же верно и то, что публицистика и литература, в свою очередь, использовали Америку. Томас Манн во время войны выступал по вещавшему на Германию «Голосу Америки», который содержали – на деньги налогоплательщиков – эти учреждения; ну и что? В конце концов получилась целая книга «Deutsche Hörer!»

Жива ли ещё русская литература в эмиграции? Бабушка надвое сказала. Живучесть эмигрантской словесности поразительна. Настолько поразительна, что хочется, озорства ради, сказать: вот есть русская литература и есть её часть – та, которая существует в самой России.

Эту литературу изгнания, литературу осколков и отщепенцев, литературу «надтреснутых чашек» (словечко Эриха Носсака) и как там её ещё величали, – как ты знаешь, хоронили много раз. И Ходасевич, и Георгий Адамович, и другие, и, казалось, было совершенно ясно, что у неё нет будущего. Но началась война, из СССР явилась вторая волна эмиграции, а с ней и вторая эмигрантская литература, правда, много скромнее первой. Стала вымирать и эта вторая – явилась третья. Мы её последние могикане. Вместе с тем выяснилось, что понятие эмиграции приходится время от времени пересматривать. Почти всем (и Джону в том числе) кажется, что после крушения советской власти, после конца холодной войны, открытия границ и т.д. понятие это вообще лишилось содержания.

Я так не думаю. Всё проходит. Эмиграция Третьей волны поднялась на политических дрожжах, и теперь эта опара опала. Писатели, ещё недавно знаменитые, лишились читателей, пусть так. Между тем многим пришлось убедиться, что если бегство из страны могло быть вызвано преходящими обстоятельствами, то эмиграция сама по себе есть, если воспользоваться твоим выражением, способ существования. Границы могут стать проницаемыми, а с эмигрантством ничего не поделаешь, оно становится пожизненным. При этом оно может, хоть и далеко не всегда, называться по другому, например, жизнь в большом мире. Я говорю не только о себе и даже не только о русском рассеянии. Об этом есть замечательное стихотворение Брехта «Gedanken über die Dauer des Exils».

Лена Тихомирова (с которой ты знаком) выпустила в 98 году по-немецки справочник «Современные русские писатели в Германии». Если ты эту книжку не видел, то не поверишь: там 89 душ прозаиков и поэтов. С тех пор приехали новые. А есть ещё США, Израиль, Канада и пр. В Израиле литературная жизнь, можно сказать, бурлит. Но и у нас тут чуть ли не во всех более или менее крупных городах есть литературные общества и кружки. Я знаю очень немногих людей. У них своя жизнь. Некоторые называют себя Четвёртой волной. Это уже не политические изгнанники, но это тоже эмигранты, и они повторяют всё те же характерные черты эмигрантской психологии. И это тоже – как бы к ней ни относиться – литература.

Ну вот, я вижу, что снова начал растекаться по древу.


М. Харитонов – Б. Хазанову


8.7.03

Нет, Гена, к сожалению, я не знаю телефон Джона.

Об эмиграции не мне рассуждать. Но если этим словом ты называешь "жизнь в большом мире" – она будет все более расширяться. Что-то вроде глобализации в экономике. Нынешний Гейне может жить во Франции сколько угодно, чувствуя себя не более одиноким и чужеродным, чем у себя дома. Да еще при этом распространять свои творения в интернете. Если что меня удивляет, то не 89 человек, называющих себя в Германии поэтами и писателями, а готовность многих тысяч по всему миру предаваться этому малодоходному занятию. Вот уж что, казалось, должно было усохнуть раньше, чем эмиграция (то бишь, жизнь в большом мире).

 Обнимаю тебя. Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


CharM100
16.7.03

Дорогой Марк. Сотое письмо к тебе, каково? До этого были ещё другие. От тебя что-то ничего не слышно. У нас снова изнурительная жара.

Вчера был скверный день. С утра фён. Днём, проклятье, снова лопнул экран – как два года назад или около того. Перегорел трансформатор или что-то там такое внутри. Потащили его в магазин, оказалось, как и тогда, ремонтировать нет смысла.

Я было принялся – как всегда, с тяжёлым чувством – за новую работу, но потом занялся одним старым рассказом, «Музыка бдения», и увяз в нём. Сегодня как будто доделал.

Теперь я могу спросить, как поживает твоя лира. Продолжаешь ли ты писать стихи? Я тут перечитывал воспоминания Ал. Кушнера о Бродском, там много любопытного, и как-то снова погрузился в трясину, называемую миром поэзии. «За городом жили поэты...» Это в самом деле какая-то совершенно особая литературная порода, литературное гетто, отгороженное стеной и колючей проволокой от остальных, нормальных людей, то есть прозаиков. Ты занимаешься опасной работой, хождением по запретной полосе, – я имею в виду верлибры.

Мы с Лорой собрались в Чикаго, она должна полететь в начале августа, пасти детей. Я присоединюсь к ней в сентябре, но собираюсь ещё побывать у Юза и, может быть, в Вашингтоне у Джона.

Пиши. Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


12.7.03

Ты прав, Гена, я продолжаю искать что-то на полосе, которую ты называешь запретной. Опасность, собственно, в том, что ничего может не получиться – но в литературе все мы этим рискуем. Попутно иногда стенографирую в дневнике что-то вроде мыслишек. Поводов хватает. 

Например, недавно Лена Макарова (ты ее, кажется, знаешь, она дочка Инны Лиснянской) подарила мне книгу, в которой собраны дневники обитателей Терезинского концлагеря. Бытовые подробности, склоки, болезни, слухи, размышления о книгах, занятия живописью, театральные впечатления. Член совета старейшин, сионист, еще лелеющий мечту попасть после войны в Палестину, сокрушается, как непросто составлять списки для отправки с эшелоном в Освенцим, решать, кому оставаться (пока) в живых. Девочка, прослушав оперу «Тоска», восхищается: как все-таки талантливы евреи, даже здесь способны заниматься искусством. Удивительный народ.

Но в Освенциме, поневоле подумал я, евреи становились такими же доходягами, как все заключенные. В Терезине просто собрали интеллигентов со всей Европы, позволили им на время пользоваться бумагой и красками, ставить оперетты, сочинять музыку, вести дневники. И следом мысль: не были ли мы все, так называемая советская интеллигенция, кем-то вроде этих терезинских евреев? Тоже что-то имели возможность сочинять, заниматься искусством, рассуждать о высоких материях – поеживаясь, когда из соседней квартиры кого-то опять уводили. А какой-нибудь Фадеев переживал, вынужденный визировать списки, кого-то старался вычеркнуть. Потом он, правда, мог на месяц уйти в запой, в Терезине такой возможности не было. И там трудней было считать это все-таки нормальной жизнью, находить для нее обоснования.

Осмыслить это до сих пор не вполне удается. Ты, наверно, смог бы это лучше меня.

Мы недавно обсуждали с товарищем известную тебе статью Солженицына о Самойлове. Он сказал:  "А вообще оба они остались в прошлом веке, сейчас это мало кого интересует". Всем нашим спорам и обсуждениям там, наверно, и место. Но поэзия  должна быть все же более долговечной – хотелось бы так думать. Я поэтов перечитываю сейчас больше, чем прозаиков.

Чувствую себя иногда бездельником, отлынивающим от настоящей работы – привычного, ежедневного, многочасового корпения за рабочим столом. "Счастливцы праздные", как выразился Пушкин. Вопрос в том, на что при этом жить. Мне в конце июня полагались деньги за проданные экземпляры "Учителя вранья", пока не уплатили, и вряд ли это будет много. По радио "Учителя вранья" читают по субботам и воскресеньям уже больше месяца, артисту (народному), конечно, заплатили прилично, авторам, сказали, у них сметой не предусмотрено. (До меня читали Кэрролла). Издательница позвонила мне, попросила согласиться: это будет для книги рекламой. Все-таки обещали, может, уплатить что-то. Из Праги написали, что уже готовятся иллюстрации к этой книге, обещали показать макет. Но гонорар получило за меня французское издательство, у него мировые права, я у них до сих пор в долгу. Зато неожиданные деньги приходят от театра, который поставил пьесу, переведенную