Борис Хазанов – Марк Харитонов.

ПЕРЕПИСКА

2001 - 2002


Б. Хазанов – М. Харитонову


Mü. 17.01.2001

Дорогой Марк! В былые времена мы тоже увлекались немного лыжным спортом, выезжали вечерами в обширный Перлахский лес, поблизости от тогдашней мюнхенской квартиры, четыре раза ездили кататься на лыжах в Южный Тироль, в Доломиты, где всегда останавливались в одной и той же гостинице в горной деревне Deutschnofen, по-итальянски Nova ponente. В таких деревнях, впрочем, итальянцы – только полиция, карабинеры. Всё это теперь, увы, дела давно минувших дней. Лыжи и доспехи гниют в подвале. На прошлой неделе вернулись из Чикаго, огромный город завален снегом. Да и здесь в Мюнхене, наконец, наступила зима. Солнце и слабый мороз, кое-где комья снега, сухо.

Сокольники для меня связаны с лесной школой, где я провёл пять месяцев как раз перед началом войны. В то время это было ближнее Подмосковье, куда, правда, можно было доехать на трамвае, а дальше пешком по 3-му Лучевому просеку, где находилась школа. Тогда это были довольно девственные места: лес, озеро. От школы (которую я помню во всех подробностях), видимо, не осталось и следа. Когда-то я написал роман, тот самый, который у меня отняли, – я написал его заново, – и в котором часть действия происходила в лесной школе. Теперь мне снова хочется сочинить что-нибудь вроде небольшой повести, связанной с этим озером, с памятью об этих местах; не знаю, получится ли из этого что-нибудь.

В воспоминаниях мелкие события кажутся очень важными; они и в самом деле были очень важны для становления личности; а между тем вокруг совершалось то, что называется историей, нечто зловещее и глубоко враждебное человеку, и в короткое время разорвалось, как бомба, которая смела всю предвоенную жизнь. Человеческая жизнь была полна смысла и значения, «история» же представляла собой в конечном счёте царство абсурда. Что-то подобное, вероятно, происходило в Средние века во время пандемий, косивших без разбора всё население. И всё же, по-видимому, никогда история не была так враждебна человеку, как в страшном столетии, за которым только что захлопнулась дверь. Я пытался это выразить в одной повести под названием «Третье время», о которой, кажется, писал тебе. Но мне бы хотелось вернуться так или иначе к этой теме, к этому жуткому противостоянию: с одной стороны, жизнь человеческой души, единственно подлинная жизнь, взаимоотношения мужчин и женщин, мальчиков и девочек, родителей и детей, культура, музыка, литература, – а с другой – тайные замыслы вождей, безумные государства, абсурдные планы, каннибализм тайной полиции, бесплодные жертвы, войны и разрушения, «поступь истории», готовой растоптать всё, обесценить человеческую жизнь, обесценить культуру, сделать смешным и ненужным искусство. Всё то, что в конечном итоге разоблачило себя как тотальная бессмыслица. Я никогда не мог понять людей, которые гордятся тем, что были свидетелями и участниками великого времени; этому времени можно только ужаснуться, его надо стыдиться.

Другую повесть – о ней я тоже упоминал, она называется «Возвращение» – я переписал. Что с ней делать, надо ли вообще что-либо делать, не ведаю. «Третье время» я привозил в Москву и оставил его в «Октябре», где меня встретили с некоторым даже почётом, тем не менее у меня осталось впечатление, что я им немного надоел со своими писаниями. «Аквариум», небольшой роман, редактору не понравился; правда, это сочинение в самом деле, судя по всему, дефектное. В «Знамени», куда я послал рецензию, довольно обширную, на три книги Rüdiger´а Safranski (о Шопенгауэре, Ницше и Хайдеггере), этот текст тоже, кажется, не вызвал энтузиазма. (Я писал тебе о нём прошлый раз, 21 дек., дошло ли это письмо?) Кроме того, мне бы хотелось написать статью или этюд о творческом пути д-ра Геббельса. Вообще говоря, я, конечно, хорошо понимаю, что в России живут совсем другими проблемами, такими, которые меня мало или недостаточно интересуют или даже о которых я вообще не имею представления.

Ты очень скупо пишешь о своей работе. Чем ты сейчас занят?

Мне прислали несколько книг. Одна из них – «Записи и выписки» М. Гаспарова – довольно занятная. Другая, переписка Азадовского с Оксманом, оказалась совсем неинтересной.

Твоё письмо (от 27.12) пришло вчера, как раз в мой день рождения. Мы с Лорой угостились славной вдовой Клико и поехали в концерт.


М. Харитонов – Б. Хазанову


30.1.2001, Москва

Дорогой Гена!

Мне на днях случилось испробовать себя в новом амплуа. Музей Вадима Сидура (бывал ли ты там? прекрасный музей. Во всяком случае ты знаешь, как много значит для меня это имя) – так вот, он предложил мне провести у них вечер. Я согласился после колебаний. Выступать перед аудиторией, казалось мне, лучше со стихами. Моя проза, говорят, не так просто воспринимается даже при чтении глазами, на слух тем более. После чтения, представь, мне сказали, что по-настоящему впервые поняли ее только теперь. Я сам, читая, например, рассказ "Путь к жизни" (кажется, тебе посылал когда-то этот номер "Дружбы народов") воспринимал его отчасти чужим слухом, и открывались какие-то новые смыслы.

Чтение сопровождалось, как водится, трепом и ответами на вопросы. Среди прочего, я рассказал, как не стали в "Лит. газете" печатать фрагмент из моей последней работы "Конвейер". Вначале обнадежили: нам нравится, обязательно будем печатать; время спустя дали отбой, сказали: начальство сочло, что это не для нас. Нам нужно увеличивать тираж, а это слишком для высоколобых. Интересно, спросил я слушателей, стоит ли нам считать себя высоколобыми, не слишком ли это лестно? И предложил им другое словцо, которое мне подсказали совсем недавно. В Москве есть, оказывается, магазин прикольных подарков для новых русских. (Застал ли ты еще это новое молодежное словцо? "Прикол" – розыгрыш). Мой зять купил в этом магазине к Новому году подарок для своего племянника-скрипача: гжельской работы керамический барабан с надписью "Страдивари". Шутка, как ты, возможно, знаешь, не новая, она была обыграна в замечательном фильме "Барабаниада". Но к подарку был приложен еще и анекдот. Один новый русский говорит другому: "Посмотри, что я купил! Настоящий Страдивари!" Тот засомневался: "Но это же барабан. А Страдивари делал вроде бы скрипки". – "А! – отмахнулся тот. – Скрипки – это для лохов".

Слово "лохи", надеюсь, тебе, иностранцу, еще пояснять не надо. Когда я читаю литературно-культурные страницы иных престижных наших газет и журналов, у меня бывает чувство, что они в самом деле отбирают себе настоящего Страдивари, а всякие там скрипки оставляют лохам, вроде нас с вами, – сказал я слушателям. Беда, что этим высоколобым лохам не всегда хватает денег, чтобы купить хотя бы завалящую скрипочку.

Вот так я забавлял аудиторию. Отзывы потом были хорошие. Может, в самом деле не стоит все время отказываться от таких выступлений? Ты, будем считать, тоже отчасти поприсутствовал. А "Конвейер", как я тебе уже писал, напечатали в ноябрьской "Дружбе народов" за прошлый год, наверное, можно посмотреть в интернете.

Мне очень интересно то, что ты пишешь о своей работе, хотелось бы почитать. Особенно интересны размышления о "третьем времени" – истории, которая жестоко вторгается в обыденную человеческую жизнь. Я, помнится, в прежних книгах писал о том, что безумства истории порождаются не только прихотями вождей, в дело слишком часто вступают не всегда понятные, иррациональные проявления этой самой обыденной жизни. Людей начинает, например, томить неосознанная скука, нужно каким-то способом обеспечить, как теперь говорят, выброс адреналина. О нашей особой, чудовищной истории не говорю, но вспомни, как приветствовали начало Первой мировой войны разумнейшие, казалось бы, люди. Устали от слишком однообразной, устоявшейся жизни, повторяли вслед за Ницше, что война – необходимая гигиена. И по схожим, порой не столько идейным, сколько эмоциональным причинам готовы были приветствовать революцию. Сейчас на Западе вроде бы научились обуздывать иррациональные порывы, обеспечивать потребность в адреналине спортивными и прочими аттракционами. Бесчинства футбольных фанатов выглядят безобидной забавой, даже если кто-то под горячую руку оказывается убит, национальные страсти считаются достоянием скорей Третьего мира. Но знаем ли мы, какие иррациональные силы начнут проявляться в новом тысячелетии? Нам, возможно, до худшего дожить не придется, чем пока и утешимся. Это достанется уже нашим детям.

Сердечно тебя обнимаю

Твой


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 12.02.2001

Дорогой Марк,

Флобер, если ты помнишь, велит читать свою прозу вслух: если при чтении фразы дыхание прерывается, значит, фраза плохая. Это верно, декламирование – прекрасный способ выверить стиль. Я думаю, что нужно читать написанное, шевеля губами, как читают малограмотные люди. Но когда читаешь перед аудиторией, что-то добавляется и к общей концепции произведения, ты прав. Я замечал это много раз. У меня нет никаких иллюзий насчёт необходимости живого «контакта с читателями», к тому же аудитория моя чаще всего нерусская (мне даже легче найти с ней общий язык), и всё же я никогда не отказываюсь от предложений устроить Leseabend, думаю, что и тебе не стоит отказываться. То, что «Литературная газета» отказалась печатать фрагмент из твоей последней вещи, хоть я и не знаком с ней, меня ничуть не удивляет: такая это газета. Меня не удивило бы, если бы оказалось, что и критики не знают, что делать с твоей прозой. Такие уж это критики.

И «лохи», и «прикол», и многое другое – слова мне не известные. Но завтра их никто уже не вспомнит. Ситуация напоминает послереволюционные десятилетия, когда публицистика и литература были наводнены неологизмами. Редко какое из этих словечек удержалось в языке. Вместе с эфемерными речениями пошли ко дну и произведения авторов, порабощённых разговорной речью – сиюминутной языковой актуальностью. Парадокс: Чехов с его допотопной Россией воспринимается как писатель вполне современный, а какой-нибудь Пильняк – это антиквариат. Кара за преувеличенную оценку своего времени.

Вчера вечером мы вернулись из Майнца, где провели два дня у нашей снохи и внука. В конце этой недели я должен буду поехать на конференцию ПЕН на вилле под Бонном, где я уже несколько раз бывал, а потом в городок Ландау в Пфальце, о чём я, кажется, уже тебе писал. Занимался я последние недели тем, что сочинял повесть, которая должна называться «Следствие по делу о причине». Тема – поза-поза-позапрошлогодний снег; дело происходит накануне войны, действующие лица – подростки, учителя, лесная школа; кулисы более или менее реальные, сюжет, конечно, выдуман. Речь, как и прежде, идёт о том, что зловещий фантом истории уничтожает подлинную жизнь.

Кроме того, я занимался, как ни странно, доктором Гёббельсом, – помнишь такого? Читал его биографии, его речи и пр., прочёл его роман «Michael», вышедший в 1929 году, сочинённый ещё раньше. Мне хочется написать о нём небольшой этюд. Ещё одно: старый приятель, профессор католического университета в Эйхштетте, прислал оттиски немецкого доклада, который я там однажды делал, о «двух искушениях», правонационалистическом и пролетарско-коммунистическом. Речь идёт, впрочем, главным образом о писателях, об особом типе политического эстета, который появился в Европе после первой Мировой войны; всё это немного перекликается с тем, что ты пишешь о восторге войны. Доклад так себе, и я обо всём этом уже писал, но, может быть, напишу теперь более пространную статью для российской публики. Но опять же – какая может быть «публика», кто это будет читать? Не правда ли, мы дожили до эпохи окончательного торжества l’art pour l’art, писания ради писания.


Мюнхен, 28 марта 2001

Дорогой Марк, две недели я мыкался с компьютером, теперь как будто кое-как наладилось. Сегодня пришло от тебя письмо, а из Лиссабона – электронное послание от Даниэлы Барт (бывшей Барт), она пишет, что звонила тебе по телефону, который я дал ей. Живёт она, по-видимому, невесело. Время от времени звонит мне и всегда спрашивает, как ты поживаешь.

Ты упомянул повесть «Приближение», листки из журнала, которые ты мне когда-то прислал. И, представь себе, я как раз вчера её просматривал. Критика, насколько мне известно, на неё не откликнулась, это говорит и о самой вещи, и о критиках. Повесть требует весьма вдумчивого чтения, а это критикам, тем, которых я читаю и которые больше напоминают бульварных фельетонистов, по-видимому, не свойственно. Позволяю себе так выражаться, потому что сам однажды в сердцах сочинил статейку о литературной критике (она напечатана в «Октябре»), где говорится, что критики могут ошибаться, но критиканепогрешима.

Ты обмолвился интересным замечанием: стараюсь писать проще. Я тоже стараюсь – но не «проще», а лаконичнее. Как-то всё больше начинает раздражать собственное многословие, обилие белых шумов.

Всякий раз, когда я начинаю брюзжать, кому нужна литература, и т. д., – ты говоришь мне: так всегда было. Вот Пушкин жалуется... Это верно, да не совсем. Литература никогда ещё не имела врага хуже, чем телевидение, хуже, чем все эти «средства», хотя может казаться, что они, напротив, популяризуют литературу. На самом деле это (как говорил о газетах Леонид Андреев, см. воспоминания о нём Горького) «мельницы... они перемалывают всё в пыль пошлости». В виде этого помола литература и выносится на рынок. На всё остальное нет денег и времени. И никогда ещё, ни в пушкинское, ни в другое время не было общества, подобного тому, в котором мы живём, которое понемногу, вопреки всему, утверждается и в России: массового общества.

Спасибо за поздравление, не далее как два дня тому назад Томас Вебер, славист из Франкфурта, прислал мне один экземпляр моей книжки, которую он купил в Москве. Может быть, пришлёт ещё мой брат Толя. Слава Богу, редакторша отказалась от своей правки. О Б. Акунине я слыхал. Детективы меня интересуют, но, так сказать, теоретически, и боюсь, что даже этого автора я уже не смог бы одолеть. А вот на-днях здесь был вечер Люси Улицкой. Такого стечения народа я на литературных чтениях давно не видел. Она сейчас, по крайней мере заграницей, едва ли не самый популярный русский автор.

Я закончил небольшую повесть, о которой тебе писал в прошлый раз (называется кудряво: «Следствие по делу о причине», и, между прочим, с лёгким детективным запашком). Доканал и доктора Геббельса. Сейчас начал поправлять кое-что старое, а что делать дальше, ума не приложу. Увлекательных идей нет.

Чем ты занят, есть ли планы на лето? Сердечно обнимаю тебя и Галю.


München, 10.05.2001

Дорогой Марк,

не знаю, успело ли до тебя дойти моё предыдущее послание, на всякий случай прилагаю копию. Сегодня пришло твоё письмецо из Мон-Нуар. Совсем другое дело: не через месяц, как из Москвы, а на третий день. Прекрасно, что ты там оказался, да ещё в лучшее время года. Прекрасные места. Маргерит Юрсенар, первая и единственная дама Французской Академии, хоть и превосходно переведена на русский язык, кажется, не стяжала популярности в нашем отечестве, возможно, по причине традиционного отталкивания от литературного аристократизма. А я её очень люблю. Поздравляю тебя заодно с выходом книги в Париже. Название звучит великолепно.

У моего сына родился второй сын, – кажется, я упоминал об этом, – теперь они все собираются нагрянуть к нам из Чикаго на несколько дней, после чего Илья должен будет отправиться обратно через океан, а Сузанне, его жена, с детьми в Майнц, где пока что надо продолжать работать. Мне предстоит выступление (у иезуитов), ещё кое-какие дела, прибудут в гости Юз проездом из Москвы, Томас Вебер и, наверное, мой брат Толя. Вот то, что предвидится на это лето. Оно, кстати, у нас уже наступило. Ещё я собираюсь поехать в июне в Италию на озеро Комо – путёвка ПЕН-клуба, род премии.

Я послал доктора Геббельса не туда, куда полагалось бы, а всего лишь в редакцию «Октября». Похоже, однако, что моему затянувшемуся роману с этим журналом приходит конец: «Аквариум» отвергнут (уже давно); в сентябре, когда я был в Москве, я принёс им одну повесть под названием «Третье время», о ней тоже ни слуху ни духу. Тут я, правда, вспоминаю сакраментальную фразу, которую помещают на своих обложках (не чувствуя её постыдности) все российские журналы: «...и по их поводу в переписку не вступает».

Наша с Глэдом эпистолярная книга снова замёрзла: издатель, проявивший к ней интерес, по имени Захаров, разбежался так далеко, что даже заключил Джоном договор, но теперь выдвигает требования, на которые нельзя согласиться. Как-то раз, месяца два тому назад, я получил неожиданно предложение издать книгу прозы от «издательства Ивана Лимбаха», вёл с ним электронную переписку, составил план и послал им тексты по их настоятельной просьбе. Потом вдруг получаю такое известие: наши спонсоры сочли проект нецелесообразным, voilà. Хоть бы извинились.

Я занимался эти дни – помимо обычных размышлений о тщете и суетности всего земного – одним рассказом. Тема – инцест как некое убежище. Немножко доделывал одну повесть, где, кажется, впервые, если не считать одного парижского рассказика, действие происходит в эмигрантской среде. Вот и всё. Меня по-прежнему весьма интригует упомянутое тобой сочинение об одиночестве. В названии кавычки в кавычках; это не совсем удобно. Может быть, просто: «Проект Одиночество»?

Гриша совсем умолк.

Ну вот, дорогой Марк, дыши воздухом прекрасной Франции, трудись и отдыхай. Крепко обнимаю тебя.


Mü. 11.06.2001

Дорогой Марк, ровно месяц тому назад я послал тебе письмо во Францию, дошло ли? Недавно звонил в Москву, никто не подходит. Но пока дойдёт это письмо, ты, вероятно, уже вернёшься.

Моя жизнь приняла несколько сумбурный характер. Только что отбыли внуки. На этих днях должны пожаловать (дня на три) Юз с женой. Он побывал в Москве, где получил Пушкинскую премию. Потом приедет Вл. Кантор. Потом я сам должен буду отправиться на озеро Комо, где находится бывшая вилла Аденауэра. Множество мелких дел, мои занятия то и дело нарушаются. Вести из бывшего отечества, рассказы приезжающих и т.д. тоже, по правде сказать, не слишком радуют.

Я закончил рассказ или небольшую повесть под названием «Сера и огонь» (библейская цитата), тема отдалённо напоминает Музиля: инцест как форма бегства от общества. Зёрнышком для этого рассказа – но не больше чем зёрнышком – послужила история, с которой я столкнулся как-то раз в мои медицинские времена, когда был заведующим участковой больницей и врачебным участком в Калининской области. Переделал один старый рассказик и собирал написанные в разное время и по разным поводам тексты на немецкие темы для книжки, которую мне предложил подготовить один писатель и философ, едущий ненадолго в наши края; затея, как водится, крайне проблематичная. Из Новосибирска мне сообщили, что сборник статей они будто бы выпустят осенью. Но и это – вилами на воде. Книга в «Вагриусе», как ни странно, вышла в свет. Об этом я, кажется, уже писал. Мой брат получил за неё смехотворный гонорар.

Брак с «Октябрём», похоже, приблизился к разводу. Правда, они продолжают печатать небеллетристические вещи: в последнем номере я увидел свою гейдельбергскую речь; тиснут ли мой опус о докторе Геббельсе, не знаю. Но с изящной литературой дело однозначно плохо: ничего не публикуется, не делается никаких объявлений, и на мои вежливые вопросы следует такое же вежливое молчание. Охотно допускаю, что я им попросту надоел. Вообще год выдался такой: DVA, хотя и получила перевод моего романа «Далёкое зрелище лесов», а ещё раньше выплатила аванс (ни один из полученных мною за все эти годы авансов я никогда не мог покрыть), но в осенний проспект книгу не включила. Существует гипотеза, согласно которой страной-бенефициантом Франкфуртской ярмарки в следующем году будет Россия, – возможно, они отложили моё детище до того времени. Доживу ли я и доживёт ли Россия?

«Дружба народов» тоже помалкивает, но я уж и не решаюсь спрашивать, памятуя о том, что отвечать на письма в этой стране не принято.

Я прочёл переписку И. Ефимова с покойным Довлатовым. Забавная и печальная книжка. Нат. Иванова написала на неё (в «Знамени») глуповатую рецензию. Вероятно, книга скажет больше здешнему литератору, чья жизнь так похожа на то, о чём судачат корреспонденты, чем читателю и писателю в России. В письмах Довлатова есть одна замечательная черта: при всех своих невзгодах он не сомневается в том, что его литература нужна, что занятия литературой вообще имеют какой-то объективный смысл. Мысль о проблематичности этого ремесла не приходит ему в голову.

Как ты там?


Mü. 13.07.2001

Дорогой Марк, нормальная почта, пишешь ты, имеет свой большой недостаток, слишком уж быстро идут письма. Выходит, что ненормальная стала нормой, н-да. Твоё письмо из Чёрной Горы (но не из Черногории) от 26 июня пришло в моё отсутствие; кажется, я писал тебе, что поехал в Италию. Теперь мы оба дома, ты, вероятно, отдыхаешь от впечатлений; а я собираюсь через неделю в Париж, думаю пробыть там дней шесть. Никаких дел там нет; просто так.

Я помню, что в первые годы жизни на Западе я, как всякий советский человек, тоже поражался существованию открытых границ; помню, как однажды в Захранге, лазая по холмам, увидел столб с гербом Федеративной республики – и никого кругом.

Как поживает «Проект Одиночество»?

Тебе привет от Даниэлы Махар (Барт), я только что долго говорил с ней по телефону. Она сказала мне, что какое-то из твоих произведений переводится – или уже переведено – на португальский.

Я немного занимался писанием на вилле La Collina, сейчас пытаюсь продолжать. Это рассказ, который рискует показаться автобиографическим, хотя, как всегда, личный элемент изрядно разбавлен фантазией и во всяком случае служит только материалом. Человек с неопределённой биографией приезжает из-за границы в город, похожий на Москву, чтобы встретиться с бывшей сокурсницей и другом, когда-то донёсшим на него. Женщина почти ничего не помнит, а друг сделался богатым предпринимателем.

Вернувшись в Мюнхен, я попал на кинофестиваль, который устраивается здесь каждое лето: фильм под названием «Москва», режиссёра зовут Зельдович, хотя он очень мало похож на еврея, а сценарий написали вдвоём Зельдович и самый знаменитый русский писатель – Сорокин. Несмотря на это, фильм не так плох, операторские съёмки просто замечательны; в целом я так и смог решить, понравилось мне это изделие или нет. Кажется, картина привлекла внимание в России.

Дорогой Марк, пишу на этот раз кратко, но ты не следуй дурному примеру. Поздравь Галю с растущей известностью. Крепко жму руку, обнимаю вас обоих.


М. Харитонов – Б. Хазанову


7. 8. 2001, Москва

Дорогой Гена,

больше месяца назад я тебе писал из Франции, что почти готов закруглить свое новое сочинение. Весь этот месяц и пришлось над этим закруглением корпеть. Теперь «Проект Одиночество» прочла Галя, работу вроде приняла. Глядишь, и сам скоро прочту.

(Вот на этом месте я отошел поужинать и продолжаю после твоего звонка).

Отработав, позволил себе расслабиться. Мы с Галей недавно вернулись после автомобильного путешествия (с друзьями) по пяти центральным губерниям. Начали с хорошо известного тебе Калязина, заехали в маленький тихий городок Кашин – больше в Тверской губернии не стали задерживаться. Дальше был Углич, мы с Галей не были там 37 лет; сейчас там бродят толпы туристов, все больше японских. А еще дальше был чудный город Мышкин, я прежде там не был. Он, как и мой Нечайск, остался в стороне от железной дороги, добраться туда можно только по воде или машиной, и потому остался почти не изменившимся за последнюю сотню лет. В местной краеведческой брошюре Мышкин назван «классикой русской провинции», это действительно так. Еще во время работы над «Сундучком» я слышал о необычном тамошнем музее, сейчас он разросся, занимает целую территорию под открытым небом. Сюда отовсюду свозятся деревянные постройки, предметы утвари, элементы зданий, иногда со следами пожара, резные наличники, карнизы, кованые ворота, купола и кресты исчезнувших церквей, целые деревенские часовенки. Однако подлинный музей – сам город. Чуть ли не возле каждого дома – поясняющая табличка. «Дом почетного гражданина города Мышкина, городского головы Тимофея Васильевича Чистова. Здесь он принимал русских императоров и членов их семей». «Дом старинной мышкинской добровольной пожарной команды, славно отличавшейся при тушении пожаров и общественных городских делах». «Дом торговцев Брусиных. Брусины – потомственные городские мясники». «Потомственные городские мясники» – звучат же слова! Еще здесь есть Музей мыши, Музей валенка, Музей Смирнова – знаменитого водочного фабриканта, происходившего из здешних крестьян. Дальше были Рыбинск, Тутаев (тоже на редкость сохранившийся, живописный городок. Тут, кстати, как и в Мышкине, под табличками с названиями улиц повешены таблички с прежними названиями: ул. Панина, бывш. Комсомольская, Троцкого, Даниловская. Официальное переименование дорого – нужно оплачивать перемены в международных почтовых справочниках, но так даже познавательней). Дальше – Ярославль, Кострома, Иванов, Плес, Суздаль, Владимир. 1200 с лишним километров. Самое интересное, конечно, подробности, но их я тебе описывать не буду; представляю, как ты насмешливо покачиваешь головой, читая про наши путешествия. Но с советских времен действительно многое переменилось, и каждый год замечаешь что-то новое. Один из приятных сюрпризов – превосходное состояние дорог. Чтобы мчать от Рыбинска к Тутаеву со скоростью 120 км. в час – прежде такого не было. И переночевать можно было в недорогих приличных гостиницах. После совсем недавних поездок по Франции я поневоле сравнивал – и бывали сравнения приятные. Где еще в Европе можно часами ехать по почти сплошным сосновым лесам, собирать по пути чернику? Виды Волги с высоких берегов несравненны, вода в этих местах чистая, мы много купались.

Ну, а, вернувшись, начинаю подумывать о новой работе. К беллетристике, к прозе что-то сейчас не тянет. Буду понемногу расшифровывать свою дневниковую стенографию, попробую эссе, может, даже что-нибудь вроде верлибров. Я в последних работах позволял себе баловаться в подобном духе. Недавно в разговоре с Жоржем Нива я сказал: «Я ведь не поэт, я прозаик». – «Это у вас поэзия существенно отличается от прозы, – ответил он. – Нужна рифма, ритмическая организация. У нас поэзия бывает неотличима от прозы». Как раз сейчас я в этом убеждаюсь, пробуя читать по-французски португальского поэта и эссеиста Пессоа. Очень интересно.

Все, заканчиваю письмо, пошлю сейчас факсом. Завтра мне обещают подключить e-mail : mkharitonov@mail.ru. Пиши. Обнимаю тебя


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 8 авг. 2001

Дорогой Марк! У меня в Москве есть один приятель, журналист по имени Илья Медовой, он интересовался Мышкиным, много раз там бывал и публиковал статьи о нём, так что я имею некоторое представление об этом городе. Поездка, которую вы совершили, конечно, замечательная. Для тебя, певца и философа провинции, особенно. (Я тоже однажды написал роман, в котором действие происходило в глубокой, почти нереальной глубинке. Там говорилось о воронкообразной географии нашего отечества). Многое, очевидно, изменилось. Когда я бывал в районных городах хорошо мне знакомой бывшей Калининской области, не говоря уже о более отдалённых местах, впечатления как-то не слишком вдохновляли. Но Углич и Рыбинск я только проезжал, это было совсем давно, в предпоследний год войны, когда мы возвращались по Волге из эвакуации в Москву.

Ну-с, я воротился из Парижа к прежним занятиям. Рассказ или маленькая повесть, о которой я писал тебе в прошлый раз (называется «Зов отечества»), всё ещё не готов, но даже если бы я разделался с ним, неизвестно было бы, что с ним делать. У меня была мысль предложить его «Знамени», где мне в общем-то мало светит, – просто для того, чтобы подразнить их. Впрочем, там, как и всюду, живут другими заботами. Есть ещё один план, мне хотелось бы составить маленькую антологию мировой лирики, собрав там стихотворения – не больше пятнадцати – разных эпох и языков, и снабдив их краткими комментариями, само собой, не академическими. Могла бы получиться славная книжица.

Кстати: ты собираешься попытать свои силы в поэзии? Верлибр – вещь коварная. Нива, вероятно, как раз это имел в виду. Старая истина: поэзия не сводится к рифмам и метрам. А в дневниках Чорана есть такое изречение: «Настоящая поэзия начинается за пределами поэзии».

Один здешний редактор журнала «Крещатик» выпросил у меня роман, в котором есть псевдостихи, целая поэма под названием «Чудо Георгия о змие».

Издатель Захаров (есть такой в Москве) выразил желание напечатать нашу с Дж. Глэдом книжку – переписку о литературе, которую мы вели через океан с помощью электронной почты. Бен Сарнов написал по моей просьбе предисловие (или послесловие), весьма критическое, подчас даже несправедливое, эхо наших старых споров, но это-то, мне кажется, и должно придать книге особый смак. Другой вопрос – кому всё это нужно, кого это может заинтересовать. Я получил вёрстку. Но так как мы люди суеверные, нельзя быть уверенным, что получится, до тех пор, пока синица не будет в руках.

Знал ли ты Борю Биргера? Он на-днях неожиданно скончался.

Пиши. Сердечно обнимаю тебя и Галю.


М. Харитонов – Б. Хазанову


5.9.2001, Москва

Дорогой Гена!

В последний день августа (мой день рождения) у меня собрались друзья, и я показал им пленку, снятую Российским телевидением в моем доме ровно десять лет назад. Незадолго перед тем был путч, собирался Конгресс соотечественников, телевидение захотело взять интервью у Кронида, и он дал им мой адрес. Сидя за столом, говорили перед камерой он, Копелев, Кома Иванов, пел Юлик Ким, потом это показывали по телевидению. Не совсем понятно было, почему однажды мелькнул на экране я, кто я там был такой? Из сидевших у меня тогда пятерых уже нет на свете.

Я последнее время предавался воспоминаниям не только по этому поводу. Ты знаешь, что последнее время я между делом расшифровывал свои стенографические дневниковые записи, сокращая их попутно раз в пять. Кажется, я тебе показывал получившуюся распечатку – толстенная папка, 85 листов. Без сокращений получилось бы листов 400, и это записи всего лишь за последние 25 лет, осталось нерасшифрованных еще полстолько. Ни сил, ни желания воспроизводить все целиком у меня нет. Но разделавшись недавно с прозой, я вернулся к этой распечатке с мыслью отобрать кое-что, может быть, представляющее общий интерес для книги «Стенография конца века». Последнее время этим и занимаюсь. Мне самому многое показалось действительно интересным, посмотрим. У меня теперь, как ты видишь по шрифту, новый компьютер, работа не напряженная. Насчет верлибров, как ты понимаешь, я пошутил, хотя в книге «Способ существования» можно встретить два-три опыта в подобном духе. Там же, кстати, есть мое эссе «Поэзия и литература», которое перекликается с мыслями, высказанными тобой в последнем письме. Можешь заглянуть. Я тебе присылал, кажется, почти все свои публикации.

А вот я, увы, не могу заглянуть в твои сочинения, о которых ты мне последнее время только рассказываешь. Фраза «кому все это нужно» у тебя, наверное, введена в компьютер цельным постоянным блоком, достаточно нажимать одну клавишу. Мне, во всяком случае, считай, нужно.

В день рождения, кстати, мне звонил Гриша – с дачи, из Отдыха. У него теперь там есть телефон: 8-24694073. Я, конечно, заговорил о желании встретиться. Он сказал, что ближайшие две недели будет занят: приехали друзья из Америки. А летом провел месяц у друзей в Норвегии. И это на девятом десятке! Молодец, право. Чего и нам с тобой желаю.

Обнимаю тебя сердечно

Заглянул ли ты на Галин сайт в интернете?


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 24 сент. 01

Дорогой Марк, мы здесь под сильным впечатлением того, что произошло в Америке. Возмездие, конечно, будет жестоким, жесточайшим; ликвидация афганского режима (а может быть, и иракского), возможно, окажется, наименьшей карой. Другие новости? Вчера я вернулся из Фрёнденберга, тухловатого городишки в Вестфалии, где происходила очередная встреча Exil-ПЕН-клуба, снова отмахал туда и обратно тысячу километров. Через две недели мне предстоит ехать в католический университет в Эйхштетте, это не очень далеко от нас, а в октябре я собираюсь побывать на франкфуртской Buchmesse. Я писал тебе об антологии, которую я затеял. Я её закончил; правда, вместо пятнадцати имён получилось 50. Называется «Абсолютное стихотворение». Это несколько античных и средневековых образцов, а далее русские, немецкие, французские и английские поэты. Оригинальные тексты с прозаическими переводами-подстрочниками, которые я же и смастерил. Выбирал я всё это исключительно по своему вкусу. Бен, с которым я как-то говорил об этом проекте, отнёсся к нему скептически. Гера Либкин («Текст») задал резонный вопрос: а кому он это сможет продать? В самом деле, кому?.. А ты ещё говоришь, что я, как заигранная пластинка, повторяю одну и ту же фразу о никчёмности. Всё же, как ни странно, нашлась одна издательница, проявившая интерес к этой затее, – может, что и получится, хотя всё это у нас, как водится, вилами на воде.

Ты пишешь, что предавался последнее время воспоминаниям; я этим только и занят. Это довольно скверный симптом; правда, у меня, как ты знаешь, на этот счёт имеется своя теория о том, что литература, собственно, и не может кормиться чем-либо иным, кроме воспоминаний, иногда ложных (есть такой термин в психиатрии: псевдореминисценции). Думаю, что тебе нужно непременно продолжать работу со стенограммами. Я написал один рассказ, о котором, кажется, упоминал; даже послал его в «Знамя», предварительно позвонив Н. Ивановой. Ответа, как я и предполагал, нет, можно думать, что сочинение там сугубо не понравилось, и даже независимо от чисто литературных качеств. Если, конечно, его кто-нибудь прочёл, что тоже неочевидно. Вообще же говоря, вещь довольно грубая, лобовая, короче, не удавшаяся. Теперь уже ничего не поделаешь. Писал я её без удовольствия, подчиняясь какому-то внутреннему принуждению. Насколько интереснее было писать о любви или, допустим, об инцесте. Но так как произведение это на тему, только что упомянутую, – о памяти, то посылаю его тебе для пользы и развлечения.

Сюда приехали из Харькова на постоянное жительство супруги Блюменкранц – это гришины друзья. Сам он писал мне, что собирался ехать в Норвегию, где издали его книжку и проч.

Сообщи мне, пожалуйста, электронный адрес Галиной страницы в интернете.

Жму руку, крепко обнимаю вас обоих.


М. Харитонов – Б. Хазанову


5.10.2001, Москва

Дорогой Гена, время назад французское издательство прислало мне какой-то бухгалтерский отчет со множеством цифр, которые я не умею расшифровать; но из него, кажется, можно понять, что мой «Сторож» продается у них лучше, чем я ожидал. Он был закончен в 1990 году, у нас время спустя по сути не был замечен. Я с понятным сомнением спросил свою переводчицу, может ли это быть сейчас интересно французскому читателю? Она ответила: «К сожалению – возможно, вас это огорчит – последние события в России могут усилить интерес к книге». Разговор происходил в позапрошлом сентябре, когда у нас в разных городах прозвучали страшные взрывы. В романе, если ты помнишь, тоже звучат два непонятных взрыва, и есть угроза третьего, самого страшного. Устраивает их дебильный подросток, одержимый мстительными фантазиями.

И вот теперь – рушатся небоскребы в Америке. По-новому ли станет восприниматься мой текст? В эссе «Послесловие на развалинах», которое у тебя есть, я позволил себе утверждать, что написанное мной – не только о нашей жизни, о наших комплексах. Но реакция (во всяком случае, западная) на взрывы, на гибель людей у нас и в Америке оказывается несоизмерима не только из-за разных масштабов происшедшего – различие качественное. Тогда не возмущались безумной жестокостью террористов, не требовали еще более жестокого отмщения – понимающе покачивали головами, с ходу выстраивая более привычные версии. А тут: «Возмездие, конечно, будет жестоким, жесточайшим; ликвидация афганского режима (а может быть, и иракского)». Назывались также Алжир, Йемен, Иран; американский президент уже обмолвился о крестовом походе. Все ощутимей становится и ответная реакция – с неожиданных сторон. Уже объявляется доказанным, что этот сошедший с ума террорист вначале выполнял в Афганистане задания американских спецслужб, но почему-то с ними не поладил, звучат голоса о исламской солидарности, о конфликте цивилизаций. Я помню, как позабавили меня когда-то умственные построения одного японского американца о «конце истории»: не стало идеологического противника – не осталось проблем, кроме экономических, технологических, экологических. Кажется, начинают понемногу осознавать, что мир меняется, уже существенно изменился – но еще не могут преодолеть многолетней инерции, идеологических стандартов, психологических комплексов.

Текст, который ты мне прислал, отчасти на близкую тему. Ты исчерпывающе сформулировал ее в превосходном постскриптуме: деспотизм памяти. Увы, я не могу воспринимать и оценивать этот текст объективно, просто как рассказ: слишком вижу за ним тебя, вспоминаю наши многолетние разговоры. И не без смущения пытаюсь представить себе, каким же взглядом ты, приезжая, смотрел на меня, человека, продолжающего жить в этой невозможной стране? Полемизировать, обсуждать это, конечно, бессмысленно.

Гале, кстати, рассказ понравился. Ты спрашиваешь адрес ее страницы в интернете. Но я же тебе писал, что этот адрес есть на буклете, который ты получил. На всякий случай вот он еще раз: WWW.AQUARIUS-XXI.COM. Я посылал тебе также адрес своего e-mail, но знаю, что ты боишься заразиться от моего компьютера. Специалисты, которым я это рассказывал, смеялись: вирус может придти только от неизвестного, если по неосторожности прочесть его послание, или от кого-то, кто уже получил эту заразу по цепочке многочисленных адресов; а придти она может хоть с Филиппин.

Мы с Галей только что вернулись из Болгарии, где провели две недели на Золотых песках. Нам предложили баснословно дешевую, «горящую» путевку (конец сезона), погода благоприятствовала, и мы кейфовали. Курорт на три четверти немецкий, я кое с кем общался, с удовольствием вспоминая язык. Сейчас понемногу возвращаюсь к работе.

Сердечно тебя обнимаю. Привет Лоре


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 17 окт. 2001

Дорогой Марк! Я только что вернулся из Франкфурта, суета продолжается. Поездка была несколько неожиданной. На книжной ярмарке я посетил знакомых и вёл переговоры с одной русской издательницей о моей Антологии; может, что и получится, хотя... кто знает. Вернулся я в Мюнхен в сопровождении Елены Шубиной, которая была редактором моей книжки в «Вагриусе», и её подруги журналистки. Они гостили у нас два дня и вчера отвалили.

Обыкновенно писателю бывает приятно, когда оказывается, что в его книге были предугаданы какие-нибудь события, но в данном случае – я говорю о «Стороже» – приходится скорее вздохнуть, сказав: увы, это опять актуально. Конечно, взрывы и даже взрывы крупных зданий, не новость; например, немного лет назад взлетел на воздух огромный многоэтажный универмаг в Нью-Йорке. Реакция была, сравнительно с нынешней, относительно спокойной, посадили пожизненно слепого имама, кажется, ещё кого-то поймали; только и всего. А уж в России это событие, вероятно, вовсе не произвело впечатления. То, что произошло в минувшем сентябре, нельзя сравнить ни с нью-йоркским универмагом, ни с американскими посольствами, ни даже со взрывами жилых домов в России, как бы ни были они ужасны (не говоря уже о том, что осталось невыясненным, кто собственно организовал эти взрывы). Никому никогда не могло придти в голову, что можно, вооружившись ножами, направить два больших захваченных пассажирских самолёта на два колоссальных здания-близнеца (если бы ты видел, что это за сооружения), центр международной экономики с огромным числом служащих, если угодно, символ западного мира. Тут-то и стало понятно, что объект террористической войны теперь уже – не отдельная страна, а весь называющий себя цивилизованным мир. В этом мире Америка, хороша она или плоха (сам я вовсе не американофил), играет исключительную роль. Непосредственная угроза этому государству не могла не всполошить всех. Нападение совершено в центре самого большого города в мире, с расчётом, что гигантские небоскрёбы, повалившись, разрушат значительную часть Манхеттена и уничтожат население; слава Богу, хоть этого не произошло, здания рухнули, так сказать, в себя. Одновремённо – атака на Пентагон и налёт на виллу президента, правда, неудавшийся.

Согласись, что всё это – в самом деле нечто сверхобычное. Но я хорошо понимаю, что взгляд из России, где привыкли считать свою страну главной в мире и где хватает собственных забот, может быть иным. Я, кажется, уже говорил тебе, что клюфт, по моему впечатлению, не уменьшается; если мне приходится что-нибудь читать в русских журналах о современной жизни на Западе, я испытываю недоумение, – вероятно, такое же, какое испытывает русский читатель от иностранных публикаций о России. Другой язык, другое восприятие мира, и хоть ты тут разбейся в лепёшку, ничего не меняется. Важно это осознать и не сердиться, а ведь в нашем отечестве всегда сердятся и даже негодуют по поводу того, что «нас не понимают», хотя сами отнюдь не горят желанием понять других. Но хорошо, по крайней мере, что у руководителей хватило ума в этой истории с бин-Ладеном и его компанией примкнуть к западному миру.

Насчёт моего рассказа... Я его, между прочим, переписал, кое-что переделал, добавил одну главу. Он не нравится не только тебе, но и мне самому. Но было какое-то чувство, что я не могу его не написать. Что надо от него отделаться. Кроме того, в нём есть важная для меня тема памяти, тяжёлого бремени, которое представляет собой память. А вместе с тем и понимание того, что мы не смеем забывать о том, что с нами произошло. Не дождавшись ответа из «Знамени», я позвонил Нат. Ивановой и получил ответ, который ожидал: рассказ отвергнут. Это меня не огорчило. Зато я как-то не могу понять: почему, как ты пишешь, ты не можешь без смущения представить себе, какими глазами я, приезжая в Москву, смотрел на тебя, человека, живущего в этой невозможной стране? Такими же, как я смотрю на себя, всю жизнь прожившего в этой невозможной стране. Какая связь между тобой и этим рассказом, между тобой и персонажами моего сочинения, которое ведь, как ты понимаешь, отнюдь не является ни исповедью, ни проповедью, ни сведением счётов? Да, конечно, если говорить обо мне самом, Москва, особенно в последний приезд, произвела на меня не очень приятное впечатление (многие мои немецкие друзья и знакомые от неё в восторге), ну и что? причём тут ты, причём тут мои друзья, весь наш круг? Разве не естественно для интеллигента, писателя и вдобавок ещё еврея чувствовать себя чужим и ненужным в своей собственной стране? Презирать своё время, критически взирать на свою страну, ценить не общество, а человеческую личность. Мне казалось, что это входит в определение писательства.

Дорогие Марк и Галя, как всегда, крепко, крепко обнимаю вас. Не забывайте. Ваш


Мюнхен, 4 ноября 01

Дорогой Марк!

Твоё предыдущее письмо (я ответил на него 17 окт.) снова как-то повергло меня в разные сомнения, и я вернулся к злополучному «Зову родины»; возможно, мне не следовало вовсе браться за это сочинение. Иногда, правда, мне кажется, что и в России рано или поздно произойдёт то, что случилось в 60-е и 70-е годы в Германии, что продолжается здесь до сего времени: Rückbesinnung, критический анализ прошлого. Но не того сусально-патриотического «славного прошлого», памятники которому, наспех сооружённые, герой этого рассказа видит, приехав в Москву, не к орлам и крестам на отремонтированных церквях, а к чудовищному и постыдному советскому прошлому, от которого он не может отвязаться. Но произойдёт это отрезвление – если вообще произойдёт – не раньше, чем преступники вымрут окончательно, а с ними помрём и мы.

Короче, я потратил снова недели две на переписывание, хотя никаких реальных видов на публикацию где бы то ни было нет и не предполагается. «Знамя», как я уже тебе писал, отказалось, так же как года полтора тому назад они отвергли мою статью «Величие советской литературы». Я достаточно критически отношусь к своим писаниям и всё же совершенно уверен, что в обоих случаях причины были внелитературные. Кто старое помянет, тому глаз вон. Мы всё это уже слышали – и довольно об этом. Особенно когда злопыхательский голос доносится из-за рубежа, из стана беглецов. Да и не такое уж плохое было это советское прошлое – даже совсем наоборот, а?..

Журналов мало, печатать тебя могут только знакомые, не говоря уже о том, что читателей у этих журналов осталось тоже до смешного мало. (Борис Дубин прислал мне на-днях свою книгу «Слово – письмо – литература», там приводятся данные социологических обследований. Вообще умная, очень интересная – и очень печальная – книга. Но ведь и она неизвестно кем будет прочитана). Что касается «Знамени», до сих пор мне разрешалось публиковать в этом журнале только рецензии, да и то лишь потому, что речь всегда шла об иностранных книгах и предметах, так сказать, нейтральных, о Шопенгауэре, Ницше, Хайдеггере, о некоторых эпизодах из жизни Борхеса, о новых биографиях Томана Манна и т. д., – о вещах, в сущности, весьма далёких от интересов редакции. Теперь человек, печатавший эти рецензии (Агеев), ушёл. Я написал рецензию о двух самых крупных писателях, оставшихся в Германии после 1933 г., – Юнгере и Бенне – и позвонил новой редакторше. Она ответила снисходительно: ну, присылайте. Не думаю, чтобы она вообще когда-нибудь слышала эти имена.

У меня ощущение, что я разговариваю с глухими. Причём дело, как я подозреваю, отнюдь не только в том, что я живу далеко, усвоил другую оптику, оторвался и т.п. Всё это, конечно, «имеет место». Но даже если бы я жил в России, если предположить, что я остался, не был бы арестован, не умер, дожил бы до новых дней и даже каким-то образом продолжал бы писать, – всё было бы то же самое.

Я помню, что ещё в отрочестве очень любил читать критиков, разного рода предисловия и т.п. И по-прежнему я более или менее регулярно просматриваю российские журналы, иногда заглядываю в интернет, читаю по привычке – теперь уже просто по дурной привычке – литературную критику. Но что это за критика! На свои писания я откликов почти не встречал и думаю, что это к лучшему: ничего дельного от этой критики ждать не приходится. То, что приходилось читать, оставляет впечатление, что критик пробежал твой текст одним глазом и совершенно не в состоянии заметить то, что не бросается в глаза; непонятно, зачем ему вообще понадобилось это нетерпеливое проглядывание. Сравнивая это немногое с тем, что писали обо мне в Германии, Австрии и т. д., я, к несчастью, вынужден отдать предпочтение немецким авторам. Эти по крайней мере стараются понять, о чём идёт речь в книге. Статьи же российских законодателей литературы, о каких бы писателях и книгах ни шла речь, удивляют прежде всего неспособностью этих людей мыслить. Они узки, вульгарны, скверно воспитаны, малокультурны, не могут обойтись без банальностей и без самолюбования. Кроме того, почти все критики и рецензенты очень плохо пишут, что, конечно, тоже следствие плохого школьного образования: развязно, с провинциальными ужимками и длиннотами, языком кухни и подворотни. Но мы об этом, кажется, уже говорили.

У нас гостят внуки, вся мой работа нарушена. Завтра я должен буду отправиться на пять дней в Рурскую область, чтение в Дюссельдорфе, форум, на котором мы с тобой, кажется, оба были лет восемь тому назад, – для чего, собственно устраиваются все эти сборища, я так и не могу понять. Но, по крайней мере, путешествие и ночёвки, как обычно, оплачиваются, и даже обещан небольшой гонорар. Заодно навещу друзей в Эссене.


М. Харитонов – Б. Хазанову


18.11.2001, Москва

Совсем недавно, дорогой Гена, мы принесли из леса букет осенних листьев, и вот вчера ночью повалил вдруг обильный снег, кто-то уже пробует ходить на лыжах. Первый снег обычно не удерживается, скоро должен растаять. Кончается осень, время, когда принято считать цыплят.

По совпадению, почти одновременно закруглилось несколько дел, о которых я уже и не думал. Давным-давно я написал для детей сказочную повесть «Учитель вранья», больше десяти лет назад показал ее в издательстве, потом и показывать перестал. Но рукопись подарил своей французской приятельнице, у которой трое детей, она для них ее потихоньку стала переводить. И вот в начале этого года перевод оказался закончен, я в мае упомянул про эту книжку, разговаривая в Париже со своим французским издателем. Он неожиданно сказал: «Надо посмотреть». Fayard детских книг в принципе никогда не издавал, но тут вдруг решили печатать. (Кажется, я тебе уже об этом писал). И вот только что книга вышла, я ее еще не получил, но, говорят, вся редакция в восторге – как я понял, от иллюстраций. Попробую теперь показать и у нас – вдруг примеру Запада захочется последовать.

А еще раньше, лет двадцать назад, я для заработка перевел по просьбе одного театра кассовую пьесу двух гэдээровцев – без договора, под честное слово режиссера. Перевод понравился, но в театре стало меняться начальство, все пошло насмарку. Копии моей машинописи годами продолжали ходить из театра в театр, раза два-три пьесу уже собирались ставить, но в одном театре насмерть разбился режиссер, по пьянке свалившись откуда-то с верхнего яруса, в другом внезапно умер знаменитый артист, намеченный на главную роль, в третьем – умерла завлитша. Судьба какая-то. И вдруг на днях получаю факс из агентства авторских прав, пьесу хотят ставить сразу два театра, мне предлагают договор, просят назвать свои условия.

Пришел еще договор за мой давний перевод Гессе – эти небольшие денежки то и дело капают, то за Кафку, то за Цвейга. Тоже из осеннего репертуара: собираем плоды. А я, вернувшись из Болгарии, решил между делом скомпоновать книжку из своих дневниковых записей за 25 лет: «Стенография конца века». Ориентировался я на издательство НЛО, записи отбирал преимущественно литературного характера. В редакции книгу приветствовали, но сама издательша на месяц укатила в Америку, решения придется ждать теперь до зимы.

Мне самому читать было сверх ожиданий интересно. Может, это вообще лучшее, что я написал. И не работа вроде: так, живешь, что-то кропаешь по привычке – а возникает сам собой текст.

Осенние, возрастные мелодии. Я и сейчас что-то кропаю, а больше читаю – преимущественно стихи и о стихах. Один мой недавний герой признавался, что не может долго читать прозу. Многословная, недоделанная, непереваренная литература. Все можно выразить куда более сжато, емко. По Пушкину, «лета к суровой прозе клонят»; а я что-то, наоборот, оглядываюсь в обратную сторону. Меня очень заинтересовала твоя поэтическая антология. Опять похоже на какие-то совпадения в нашем развитии? Может, распечатаешь для меня, пришлешь два-три стихотворения? Очень было бы кстати.

Я несколько задержался с ответом, попробую теперь отправить это письмо факсом – для скорости, а теперь, может, и для безопасности, да? Раньше боялись подхватить заразу от российских компьютеров, теперь и письма вскрывают с опаской. Но факсы вроде пока вне подозрений.

Обнимаю тебя сердечно. Привет Лоре.


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 18 ноября 01

Дорогой Марк, сегодня воскресенье, я сидел и царапал что-то, и вдруг заработал Faxgerät, аппарат, о существовании которого я всё время забываю, и вот – от тебя письмецо. Моё письмо от 17 окт., ты, по-видимому, получил, а следующее, ноябрьское, написанное второпях (и в сердцах), судя по всему, до тебя ещё не дошло. Прекрасно, что старинные вещи неожиданно печатаются, старые времена оживают; бывает даже и так, что случайно находишь какое-нибудь старое сочинение, читаешь его новыми глазами, и кажется, что оно не так уж плохо написано.

Издательский дом «Время» (так это называется; никогда раньше о нём не слышал), в лице его директорши, кажется, всё ещё не остыл желанием выпустить мою Антологию, хотя, по правде сказать и как учит многократный опыт, никаким проектам и обещаниям невозможно верить до тех пор, пока они не осуществятся. Антология состоит, как я уже тебе писал, из стихотворений античных, средневековых, русских, французских, немецких и английских поэтов, отобранных исключительно по вкусу составителя, всего около пятидесяти авторов, включая двух анонимных, с подстрочными переводами и весьма необязательным, любительским комментарием. С удовольствием послал бы тебе, но не знаю, как это сделать; может быть, изготовить ксерокопию манускрипта и послать по почте?

Ты упомянул о переведённой тобою пьесе. Представь себе, и я написал несколько лет тому назад пьесу, называется «Борис и Глеб» (позже в Москве появился роман Ю. Буйды с таким же названием), по мотивам моего деревенского романа. Роман этот, кстати, лежит в DVA без движения. Пьеса тоже так и осталась лежать, дальше мимолётных разговоров с некоторыми театральными людьми дело не пошло. Кроме того, я расхрабрился и в Москве оставил пьесу Марку Розовскому. Он сообщил мне, что пьеса неактуальна, и передал её в журнал «Современная драматургия». Оттуда пришёл ответ: они готовы напечатать моё изделие, если, конечно, я найду спонсора; я поблагодарил, и на этом дело закончилось. Вообще-то пьеса комическая, с музыкой и плясками в псевдонародном стиле, и, насколько я помню, вроде бы ничего.

Литературная переписка с Джоном Глэдом тоже как-то завязла, хоть я и получал то и дело сообщения, что она «вот-вот» выйдет. Допустим, в виде шаткой гипотезы, что она в самом деле выйдет. Ну и что?

Был я в Дюссельдорфе, встретил там некоторых россиян, в том числе Женю Попова (который когда-то посетил в Мюнхене нашу бывшую редакцию). Собрания в Доме Гауптмана и университете посвящены были литературе, но выступил и один, по-видимому, крупный политический деятель из Москвы, – забыл его фамилию, кажется, Попцов, в прошлом комсомольский функционер высокого ранга, – который порицал реформаторов за чрезмерную торопливость, говорил так, что чувствовалось – вот человек, владеющий полнотой истины, готовый преподать её в форме инструктивных указаний и установок; говорил, что Россия – страна постепенных перемен, не надо было спешно разрушать старое, и вообще «в социализме было много хорошего». По его словам, совершена уйма ошибок, ситуация мрачная; что же надо делать? По-видимому, вернуться к старому.

Будь здоров, привет Гале. Твой Г.



Дорогой Марк, я только что послал ответ на твоё «осеннее» письмо, но забыл кое-что прибавить касательно рассуждений о стихах и прозе. У Бродского можно обнаружить признаки поэтического шовинизма: он, кажется, с удовольствием возвращался к мысли о том, что проза есть некая второсортная литература по сравнению со стихом. Поэзия древнее прозы (это верно). Поэзия, сказал Пастернак, это скоропись мысли. Можно ещё вспомнить слова Эмиля Чорана (из дневниковых записей), который ссылался на древних, кажется, мексиканцев: поэзия – ветер из обители богов.

Я бы не стал настаивать на том (хотя это и кажется очевидным), что поэзия – нечто скоростное, вроде авиалайнера, в сравнении с прозой, длинным, медленно постукивающим железнодорожным составом. Дело в том, что самое понятие быстроты и краткости в прозе – иное, чем в поэзии. Другие критерии. Это вообще две литературных вселенных, с разной метрикой, разной степенью кривизны пространства. Не зря поэты чаще всего плохо справляются с прозой, хотя проза, казалось бы, освобождает от многих ограничений, от стиховой конвенциональности, от корсета. Кажущаяся – после рифмы и классического размера – свобода прозы обманчива. На поверку выясняется, что внутренние скрепы прозы не менее жёстки, дисциплина прозы такая же суровая, концентрация – в количественном выражении другая, но качественно (если можно так выразиться) не уступает поэтической. Музыкальные законы прозы тоньше, сложнее, неуловимей, чем пресловутая музыкальность поэтического слова. Многословная проза так же тягостна, как водянистые стихи. «Лета к суровой прозе клонят» – это сказано в стихах, но с абсолютной точностью.


2002


М. Харитонов – Б. Хазанову


13.1.2002, Москва

Дорогой Гена, что-то перестали доходить письма из Мюнхена. Дошел ли до тебя мой текст о стихах и прозе? По телефону ты говорил, что написал мне в декабре – я и этого письма не получил. Отвечу запоздало на твое ноябрьское письмо, которое ты мне дослал факсом, и сам это письмо отправлю факсом.

Все, что ты пишешь о нашей стране, наших судьбах, нашей литературе – увы, более чем верно. До торжества правды, справедливости, правосудия нам с тобой вряд ли дожить. У нас любят время от времени повторять, что Моисей не зря водил свой народ по пустыне сорок лет, хотя вполне мог бы дойти и побыстрей – нужно было, чтобы вымерло поколение, помнящее рабство. Подрастают дети и внуки, у них действительно во многом другие проблемы, другие заботы, порой ничуть не более приятные, чем наши, и все-таки более нормальные. На днях я беседовал с пожилым профессорам, умнейшим человеком; он сетовал, что чувствует себя живущим не в своем, в чужом времени. Неужели вы жалеете об ушедшем? – спросил я. При всех очевидных издержках этого времени я не перестаю изумляться, как счастью, что довелось дожить до перемен, на которые, если вспомнить, и не надеялся. Немного удивительно, что ты воспринимаешь все это гораздо более напряженно, чем я. Хотя тебе проще бы, чем мне, махнуть уже на эту страну рукой. Рубцы, видно, остались более чувствительные. Возраст приучает к сознанию, что изменить и улучшить эту жизнь нам не дано, хорошо, если есть возможность делать свое дело – она ведь тоже не была гарантирована. Грех жаловаться.

Хотя и о литературной ситуации ты пишешь вполне справедливо. В «Дружбе народов» собрались было опубликовать мой последний опус «Проект Одиночество». И вот после нового года выяснилось, что дела у журнала совсем плохи. Отказал в поддержке Сорос, отказало Министерство культуры, тираж уменьшился до трех тысяч, они в панике, думают, какими публикациями поднять бы тираж, попросили меня подождать: я массового читателя им вряд ли обеспечу. Немногим лучше и в других журналах. Очевидно, эта своеобразная российская институция вообще дышит на ладан; на Западе даже не вполне понимают, что это такое: толстые литературные журналы? А ведь с ними была связана борьба направлений, тиражи доходили до миллиона – ну, ты все это знаешь лучше меня. Жаль, но не могут же, в самом деле, эти старомодные толстяки конкурировать с тонкими, глянцевыми, западного типа журналами. Раз-другой мне уже возвращали рукописи с вежливыми сожалениями: это прекрасно, но увы, для высоколобых, а нам нужен тираж, чтобы держаться на плаву. Можно было заподозрить известное лукавство (как сказать автору, что просто не понравилось?), но, я думаю, не очень лукавили.

Пока литератору еще есть, на что жить – жаловаться все-таки грех. Вот, только что издательство НЛО подтвердило, что будет издавать мою «Стенографию» – я рад (хотя гонораром тут не пахнет). В этом году удивительно красивая зима, чистая, белая, морозная, я хожу на лыжах – и радуюсь. Здоровью моему полезен русский холод, к привычкам бытия вновь чувствую любовь, – сочинил было в лесу хорошие стихи, но Галя сказала, что их уже написал Пушкин. А она работает вообще удивительно – ну, это надо видеть.

Приезжай, мой милый, есть, о чем поговорить. Плохо, когда не с кем.

А пока обнимаю тебя. Привет Лоре

Твой


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 13 янв. 02

Дорогой Марк! Только что пришёл от тебя факс, а позавчера я получил «Стихи и прозу». Письмо шло немного больше месяца, могло идти ещё дольше, годы проходят, всё это нисколько не улучшается, и всё же я взял и написал письмо директору Международного почтамта в Москве. Хоть и понимаю, что это неизлечимо. С такой скоростью письма могли доходить в начале XIX столетия, а может быть, и тогда лошади тащили почтовые кареты, а почтальоны раздавали и разносили письма проворнее. Между прочим, я помню, как бренчали бубенцы почты по тракту мимо больничного посёлка, где мы жили в эвакуации во время войны, в Татарской республике на Каме, далеко от железных дорог.

Статья (правильней назвать её этюдом) очень хороша, между прочим, и потому, что открыта для новых мыслей, поощряет их. Интересно, как древнее разграничение поэзии и прозы сопротивляется таким же вечным стараниям стереть грань между ними. Самые удачные примеры, «Слово о полку Игореве» или некоторые стихотворения Брехта, не в состоянии были не то чтобы засыпать ров, но хотя бы сделать его не столь глубоким.

Конечно, я не меньше тебя ценю перемены последнего 10- или 12-летия; ни о каких, то есть совершенно ни о каких, сожалениях о советском прошлом не может быть и речи. Но и о возвращении «домой» – для меня, во всяком случае, – тоже, к несчастью (или к счастью), не может быть речи. В сущности, я никогда не чувствовал себя at home в этой стране. Что тут удивительного? Из чего, однако, не следует, что я могу испытывать к ней лишь простое любопытство, как к какой-нибудь Венесуэле.

Кстати, я получил некоторое время тому назад сообщение из «Октября», что они собираются напечатать в первом номере мою повесть, которая так и называется: «Возвращение». Ещё одна новость: наша с Джоном Глэдом книжка под названием «Допрос с пристрастием» таки вышла. Правда, я её до сих пор ещё не видел. Джон нажимает на меня, чтобы я подыскал рецензентов. Но я плохо представляю себе, кто захочет её читать.

Ситуация с толстыми журналами прискорбна, что и говорить. Правда, «эта институция» выглядела обречённой уже не раз. Спрашиваешь себя: на чём вообще всё это держится? Вечный российский вопрос. Недавно Юра Колкер написал мне из Лондона о новом литературном журнале, который будет называться «Колокол». Мне говорили, что журнал финансируется Березовским, но Юра называет другого предпринимателя, по имени Шлепянов. Я послал туда, по предложению Ю. К., кое-что, но места не оказалось, так как меня перегнали именитые писатели – Быков и Битов.

Я кропаю кое-что, написал две статьи, о Бруно Шульце и о Кристиане Вульпиус, подруге Гёте. Стал заниматься одной более объёмистой работой – может быть, романом, – но у меня беда: я слепну. В последние месяцы зрение ухудшилось настолько, что трудно стало читать и сидеть за этой машиной. Я стою на очереди для операции на обоих глазах.

Насчёт поездки в Москву... mag sein, только не раньше осени. А до осени надо ещё доскрипеть.


Мюнхен, 26 янв. 2002

Дорогой Марк, вместо 2002 года я было напечатал сослепу 3003-й, следуя древней традиции прорицателей, которые были слепцами. Чтобы узреть будущее, надо перестать видеть настоящее. Пишу тебе без особого повода, просто хочется поговорить в оставшиеся свободные часы: вечером снова прибывают внуки, и работа будет нарушена. На дворе сумрачно, над Атлантикой распространяется область низкого давления, как сказано у Музиля, зато над нами густые облака, сыро, зябко, от зимы, довольно холодной и снежной, ничего не осталось. Толя (мой брат) сообщил мне, что получил от Захарова нашу книжку, – сам я её не видел, – я просил передать тебе экземпляр. Первоначально это была обыкновенная переписка или, вернее, что-то вроде обширного заочного интервью по электронной почте. Джон был увлечён проектом написать дополнительно исследование по «теории эмигрантской литературы», – идея, пожалуй, небезынтересная, даже увлекательная, если согласиться, что существует литература эмиграции per se, отличная от литературы «метрополии». Именно это и следовало доказать. Интервью должно было служить иллюстрацией. Но потом, когда надежда получить грант лопнула, а текстов накопилось довольно много, ему пришла в голову счастливая мысль превратить это в подобие допроса. Кое-какие отрывки мы печатали в некоторых журналах. Можно удивляться тому, что для книжки нашёлся издатель.

Теперь мои надежды только на операцию, потому что, если дело идёт такими темпами, то уже через месяц я совсем ничего не смогу делать. Лампа висит у меня чуть ли не на носу. Мне бы хотелось в оставшееся время написать статью или этюд о писателе полузабытом, но которого ты, вероятно, помнишь, – экс-сюрреалисте и экс-коммунисте Роже Вайяне. Лет десять тому назад я делал о нём радиопередачу, главным образом по поводу «Ecrits intimes», опубликованных после смерти Вайяна. Когда-то, очень давно, когда его роман «Закон» ещё не был переведён, я читал его в России, позже кое-что давала мне читать Ирина Эренбург, ныне покойная, из библиотеки отца. В мемуарах Эренбурга есть глава о Вайяне, – как всё, очень уклончивая.

Вопрос, зачем и для чего (для кого) всем этим заниматься, то есть зачем тратить время на то, что вряд ли кого заинтересует в России, – это вечный вопрос, который отравляет мне всякую работу, не только эти статейки, но и ту, которую я считаю главной. Мы с тобой рассуждали о поэзии и прозе. Вот то, что окончательно закрылось для поэзии: повествование, эпика. «Умчался век эпических поэм», это было ясно уже Пушкину. Может быть, в дебрях Африки или Южной Америки ещё существуют рапсоды. Время от времени охватывает какая-то тоска по эпосу, ностальгия по нарративной прозе. Может быть, это следствие старости. Позади нас – или, по крайней мере, у меня позади – остался целый век, ужаснейший век. Самые омерзительные столетия не знали ничего подобного. Но это было время юности и того, что в конце концов стало самосознанием – сознанием себя и «эпохи».

Для меня ясно, что я не сумел и не сумею создать то, о чём мечталось, – синтетический роман. Синтетический в том смысле, что он представлял бы собой некий синтез этой эпохи – дух, итог и диагноз. Сил, а главное, жизненного времени на это больше нет. Всякий раз, когда я пробую оглянуться, я убеждаюсь, что потерпел фиаско как писатель; всё что сделано – это клочки и лохмотья шикарного одеяния, так и не сшитого. То, что на русском языке никто в ХХ веке такой работы не сделал, – не утешение. В лучшем случае ко всем нам можно будет – и то навряд ли – применить фразу Чехова «в некотором смысле артель». В некотором смысле, как бы ни были чужды и враждебны друг другу братья-писатели современники, мы все вместе – эрзац великого зодчего. (Правда, стоило бы оговориться, что по крайней мере начиная с последней трети столетия, с возникновением массового общества, литература во всех развитых странах стремительно теряет престиж и значение, следовательно, лишаются смысла и её традиционные задачи; но это уже ein anderes Blatt, другая тема).

Однако я давно уже превратился в Federmensch`a, «человека-перо», как величал себя старик Флобер, наш великий патрон: l`homme-plume, – и что бы я стал делать без работы? Я взялся что-то царапать, само собой, всё через пень-колоду, и опять, как в разные прежние времена, мне начинает казаться, что избранное время действия было самым важным временем не только в моей собственной жизни, но и в жизни страны. Что последствие его дают себя знать и полвека спустя. Речь идёт о последнем военном – первом послевоенном годе. Ты скажешь (и любой скажет) – опять стародавнее прошлое. И что интерес к нему есть двойной и неизбежный результат эмигрантской отторгнутости и всё той же гнусной старости. Вероятно, так оно и есть. Ну и что? Я ненавижу актуальность. Я ненавижу злободневность. Она кажется мне каким-то рабством у сиюминутной действительности, которая уже к вечеру превратится в труху. Эту труху трясут газеты, их задача – отменить историю, истребить память как нечто мешающее жить сегодняшним днём.

Я понимаю, что, занимаясь прошлым (для меня оно в известном смысле и настоящее, и даже будущее), заведомо лишаешь себя читателей. Однако нам не привыкать. Куда серьёзней внутренние трудности. Взявшись за какое-то подобие повествовательной прозы, тотчас начинаешь чувствовать её тяжкие вериги. Правда, мне уже приходилось писать об этом времени. Как-то раз я перелистывал небольшой роман «Антивремя», дела давно минувших дней, его когда-то, прежде чем он был опубликован в России, напечатал в Америке отдельной книгой Перельман; и в том, и в другом случае на него никто не обратил внимание. (Вероятно, его вообще никто не открывал). Очевидно, горбатого исправит только могила. Конечно (как и тогда), я не решаюсь писать собственно о войне, на которой я не был. Кроме того, я избираю очень узкий круг персонажей. Я нахожусь в той среде, которую знаю и помню во всех подробностях, но это означает, что я не испытываю ни охоты, ни нужды описывать её подробно, и... вот тебе уже первое нарушение законов эпики. Единственная надежда на то, что герои оживут и сами будут решать за тебя твои задачи. Тебе останется лишь комментировать происходящее – без комментариев я, к сожалению, хоть убей, не могу обойтись.

Ну-с, на сегодня достаточно. Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


27.1.2002, Москва

Дорогой Гена, я прочел «Допрос с пристрастием» – рад поздравить с замечательной книгой тебя и твоего достойного, умного собеседника. Он с явным удовольствием слегка щеголяет следовательским жаргоном, вообще своим действительно превосходным русским языком. Игра в допрос понемногу изживает себя, а читать становится все интересней. Все, казалось, обговорено было не раз, в том числе нами с тобой, при встречах и в многолетней уже переписке. Мы дискутировали о том же на «Свободе» и «Немецкой волне», ты ссылался на Гоголя и Тургенева, говорил о необходимости дистанции; мне свои доводы вспоминать сейчас неловко – какое они имели значение? Вот и Бен Сарнов в послесловии как бы оправдывается, ссылается на собаку с оборванной цепью. Причины отъезда объяснять было куда легче. В Германии жена одного профессора сказала мне за столом: «Вы хорошо говорите по-немецки, почему вы не уезжаете?» А наша близкая приятельница, уехавшая в Израиль, обращалась уже не ко мне – к Гале: Марк побывал в Европе, как он может не увезти всех вас из этой страны? И в твоих письмах время от времени возобновлялся тот же вопрос: ты еще не собираешься рвануть когти? В моей книге «Способ существования» есть эссе «Три еврея» – о трех моих друзьях-поэтах, чье самоубийство было связано с темой отъезда. (Ты почему-то написал, что Габай покончил с собой в Нью-Йорке – он выбросился с балкона в Москве, и ты это прекрасно знал). Но это уже еврейские штучки, я немного попытался о них размышлять – тоже хватило бы на книгу. Хотя мне твой въедливый собеседник вряд ли стал бы устраивать допрос с пристрастием – что тут выяснять, о чем говорить? Вспомнилось, как одна знакомая передавала мне свой разговор с американским профессором, специалистом по женской литературе. Он говорил ей об особенностях этой литературы, она заметила: но ведь и у Достоевского то же. – Писателей-мужчин я не читаю, – ответил тот. Шучу, разумеется. Но особенно стало интересно, когда Джон Глэд заговорил о своей «эмиграции» из американской провинции. И разговор зашел об эмиграции как экзистенциальной категории, о неизбежном одиночестве писателя, об экспансии массовой культуры, о судьбах литературы. О, тут и я мог бы разговориться. Прекрасно, когда книга стимулирует мысли читателя. Я даже подумал о возможности написать рецензию, позвонил знакомому, ведущему отдел в газете. Мне это было бы интересно, – честно ответил он, – но газете нет. Литература у нас проходит по «остаточному» принципу, после театральных премьер, премий и т.п. В других газетах, наверное, то же. В журналах скажут: напишите, посмотрим. Посмотрим. Пока я отчасти высказался в письме к тебе. Это действительно удача: ты высказался, как никогда, полно, собрав воедино многолетние мысли. Передай мои поздравления соавтору.

И не жалей, что не написал свой «синтетический роман» – возможен ли такой? Музиль надорвался на чем-то подобном. Написать бы небольшую «Песнь песней». Или, на худой конец, «Экклезиаста».

Ты говорил о каком-то своем декабрьском письме – оно до меня так и не дошло. Перейду, видимо, на факс. С Америкой ты обменивался электронными посланиями, со мной до сих пор, видно, боишься. Главное, привести бы в порядок зрение.

Сердечно тебя обнимаю. Привет Лоре

Твой


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 28 янв. 02

Дорогой Марк, конечно, телефакс может заменить увечную почту, хотя необязательно отвечать немедленно. Что касается электронной почты, то вот мой адрес: xxxxxx@xxxx.xx. К сожалению, мой аппарат не принимает непосредственно кириллицу, поэтому набирать надо латинскими буквами или пользоваться «прицепкой» (attachment, Anlage).

Я рад, что наше произведение не навело на тебя скуку, и позволил себе переслать твой отзыв Джону, ему будет тоже приятно. Само собой, было бы здорово, если бы ты написал рецензию – и чем зубастее, тем лучше, но реакцию редактора, о котором ты пишешь, в общем-то надо считать естественной: мы не ошибёмся, предположив, что всё газетно-журнальное начальство в современной России состоит из людей, в жизни которых литература никогда не играла серьёзной роли. Они могут ради приличия ссылаться на не зависящие от них обстоятельства, но суть-то в том, что их самих литература интересует как прошлогодний снег.

В наших с Джоном философствованиях вопрос, почему писатель NN решил отряхнуть от подошв пыль отечества, собственно, не считался достойным обсуждения. Всё давно стало тривиальностью. Когда один из участников второго налёта на нашу квартиру – человек, кстати, небезызвестный в тогдашних диссидентских кругах, все знали, что он из числа специалистов «еврейского отдела», был такой отдел в этом ведомстве, – когда он отозвал мою жену на кухню и недвусмысленно дал понять, что мне лучше убираться из страны, он был трижды прав. Останься я, меня бы снова арестовали, в конце концов я врезал бы дуба. Другой вопрос – возвращение. Недавно я прочёл в «Воплях» большое интервью с вернувшимся в Россию Г. Владимовым. Это серьёзно работающий писатель, эпигон русской реалистической литературы прошлого, теперь уже позапрошлого века. Он делится впечатлениями о своей жизни за границей. Его рассказ напоминает стишок Маршака. «Где ты была, киска? – У королевы английской. – Что ты видала при дворе? – Видала мышку на ковре». Любопытно, что он не нашёл ни единого доброго слова о стране, которая как-никак его приютила, дала ему возможность спокойно работать.

Самое лучшее, конечно, было бы уехать в молодости, уехать к чёртовой матери, а ещё лучше – вовсе не родиться.

Крепко обнимаю тебя и Галю.


М. Харитонов – Б. Хазанову


14.04.2002, Москва

Дорогой Гена, как твои глаза? Надеюсь, ты уже сможешь прочесть этот крупный шрифт. Писать мне особенно не о чем. Галя улетела на месяц в Красноярск к больной маме, надо было отпустить сестру в Америку на конференцию. Перед отъездом ей предложили участвовать в небольшой выставке «Германия глазами русских художников», она дала несколько фельдафингских акварелей, 1993. Я тоже вспоминал эти времена, вычитывая верстку книги «Стенография конца века». Говорят, она может выйти уже в мае, ты ее, конечно, получишь. С другими публикациями пока неясно. Я пробовал писать что-то вроде верлибров, сейчас выдохся. Для прозаика это означало бы обычный рабочий тупик, какие уже вроде бы привык преодолевать. Но поэты, я знаю, могли замолчать на годы – как они это время жили (не говорю: зарабатывали)? Неуютное состояние. Пробую над чем-то думать, что-то читаю. Гуляю по прекрасному апрельскому лесу, пью березовый сок. Скоро все зазеленеет. Сегодня вечером собираюсь пойти в Еврейский центр на концерт «Репрессированная музыка» – произведения авторов, прошедших через лагеря, запрещенных, погибших и т.п. А в общем, почти ни с кем не вижусь, живу один.

Джон Глэд прислал тебе, наверно, как и мне, коллаж «Женщина и мужчина глазами инженера». Мужчина там вроде бы примитивное устройство с единственным выключателем, женщина – что-то более сложное. Но можно растолковать и иначе: мужчина – система, способная самонастраиваться, т.е. более совершенная, женщина требует постоянной настройки.

Напиши, если уже можешь. Обнимаю тебя


Б. Хазанов – М. Харитонову


Mü. 14 апр. 02

Дорогой Марк! Два дня назад мне сделали вторую глазную операцию, я стал видеть значительно лучше, хотя и не без некоторых неизбежных трудностей. Но, как видишь, и письмецо твоё прочёл, и перед компьютером сижу, как встарь.

Верлибр? Это уже что-то совсем новое. Коварная штука – как всякое хождение по краю. Или как всякая работа в технике, соблазняющей лёгкостью освоения. Но я помню, как я когда-то в деревне пытался писать раёшные полусерьёзные стихи – слегка ритмизованная, рифмованная проза. Были и всякие другие поползновения в этом роде.

Между прочим, можно заметить, что исконные поэты, в свою очередь, весьма редко справляются с прозой, – но мы, кажется, уже об этом говорили.

Последнее время я был инвалидизирован, но всё же пытался что-то делать. Написал некролог Горенштейна. Нацарапал между делом один рассказ и занимался сочинением, из которого, может быть, выйдет роман (небольшой), а может, и ничего не выйдет. Речь идёт снова об «эпохальном» произведении – в скромном смысле слова, то есть о попытке взглянуть отчуждённым оком на некую эпоху, разумеется, ушедшую. Одним из признаков старости надо считать чувство, что с тобой уходит поколение. «Поколение» – это некоторая фиктивная реальность. И вот вспоминаешь, как чувствовали, как вели себя ребята и девушки в первые послевоенные годы. Спрашивается, кого это может сейчас интересовать. Но мне-то, в сущности, терять нечего. Не говоря уже о том, что я потратил в разное время столько слюны, доказывая, что литература не может быть актуальной. То, что составляет суть литературы, есть её главный, с точки зрения читателей, недостаток, и можно сказать, что история литературы – это история глухой вражды писателей и читателей, где каждая сторона отстаивает свои права. Читатель хочет увидеть в книге себя и то, что он считает своим временем. Ему некогда ждать, когда это время пройдёт. Между тем как литература живёт в сознании, что у неё впереди много времени и спешить некуда. С точки зрения читателей, литература опаздывает, с точки зрения самой литературы – её час наступает, когда время жизни прошло. И так далее.

Кстати, в связи с этой работой я занимался устройством подводных лодок времён второй Мировой войны (выписал специальную литературу) и читал материалы о потоплении корабля «Вильгельм Густлофф», который увозил беженцев из отрезанной Восточной Пруссии. Слыхал ли ты об этой истории?

В Москве есть журнал «Вопросы философии»; я на него одно время, в 70-х годах, даже подписывался. В последнем номере этого журнала несколько неожиданно для автора напечатан мой этюд о Шопенгауэре.

Здесь все потрясены и взволнованы событиями на Ближнем Востоке.

Из Москвы приходят удивительные вести. Некий фашист по имени Проханов объявлен крупнейшим русским писателем и удостоен наград.

О коллаже «Женщина и мужчина» слышу впервые. Жду твоей книги «Стенография», посылаю тебе (по e-mail) для развлечения упомянутый выше рассказик и статью, которую, видимо, тоже не удастся напечатать.


М. Харитонов – Б. Хазанову


21.04.2002, Москва

Дорогой Гена, твой русский текст я открыл и прочел, вернул тебе тот же шрифт, в другой раз заимствовал для послания шрифт Джона Глэда; он меня прочесть сумел, ты почему-то нет. У Жоржа Нива была та же история, знающие люди его научили, что делать, теперь он меня читает. Отвечу по факсу.

Я хотел тебя поблагодарить за присланные тексты. «Французский рассказ» мне показался пока недоработанным. «Историю сближения мужчины и женщины», описанную здесь, все-таки не назовешь «главным событием жизни», как было заявлено в первых строках. Для события нужны хоть какие-то отношения, не говоря о чувствах. А тут почти никакого даже интереса друг к другу. Такие мимолетные соприкосновения у кого-то исчисляются десятками, а то и сотнями, на другой день забывают лицо, имя узнавать не обязательно. Что здесь назвать тайной? Можно бы предположить какую-то недоговоренность, вчитываться в подтекст. Но решил ли для себя сам автор, кто такой этот его турист, какого он возраста, привлекателен ли, богат ли?

Вот история, описанная в рассказе «Праматерь» – это действительно событие. Я прочел его только что в двухтомнике издательства «Вагриус», который мне подарили на торжествах по случаю его 10-летнего юбилея. Ты его тоже, как я понимаю, получишь. Замечательная антология, по ней можно составить представление о современной русской прозе. Там, в рассказе, все: и отношения, и чувства, и драма, и характеры, и узнаваемая жизнь, атмосфера, время. А тут Париж – не более чем топографические обозначения, переведенные на русский (бульвар Святого Германа? – для меня узнаваем Сен-Жермен). Чем он дорог туристу, отчего это сожаление, что не приехал сюда в юности?

Зато сразу чувствуешь, как дорог, близок, понятен автору славный город Бремен в другом тексте. Ты назвал его статьей, это скорей эссе, автокомментарий к известному мне рассказу, который, как я понял, ты дорабатывал. Вновь и вновь стараешься объяснить, почему невозможно вернуться. Да, конечно же, невозможно, не нужно, незачем – с кем тут полемика? «Возвращение по необходимости должно означать забвение». А, может, наоборот, активную борьбу с забвением прошлого? Многие этим и у нас занимаются, полно публикаций о преступлениях прошлого, о незавершенном, несостоявшемся расчете с прошлым, о палачах – благополучных пенсионерах. Полемические пассажи твоего эссе особых возражений в «прогрессивных» изданиях не вызовут, если его не опубликуют, то не из-за цензурных, идеологических соображений. Отповедь, которую тебе дает условная, но полуузнаваемая «зам. главного редактора», кажется сомнительной: такие люди сейчас так не говорят, стиль иной. Есть другие люди, другие идеологи, другие издания, ненормальна терпимость к ним – вот тут отличие от Германии существенно. Но мне вспоминаются ранние произведения Белля, где недавние фашисты, избежав разоблачения, благополучно прикидываются демократами – симпатичные автору герои скрипят зубами, но ничего поделать не могут. Старым песенкам в послевоенной Германии просто не позволили бы прозвучать – страна была оккупирована победителями, которые устраивали немцам принудительные экскурсии в недавние лагеря: смотрите, что у вас было, не говорите, что не знали! И о конституции позаботились, и за становлением демократии проследили. Нам с этим не повезло, придется самим разгребать дерьмо еще долго; что-то со временем перегниет. Ты приехал в Германию, где все уже окончательно устоялось, по сравнению даже с пятидесятыми – шестидесятыми годами. Тогда прогрессивные западные интеллигенты называли беглецов из Союза предателями, получить гражданство тебе так просто не удалось бы. Недавно вспоминали Марлен Дитрих – когда она в 60-м приехала впервые в Германию, ей тоже пришлось услышать: «предательница».

Ладно, мы уже столько об этом говорили – лучше при встрече. Считай сказанное не более чем замечаниями предварительного читателя, которому показываешь текст до публикации. Мне такого читателя сейчас не хватает – одна только Галя. Но она, мне кажется, человек все-таки объективный, говорит, что думает.

Ты предлагаешь попросить книжку у Тихомировой – я этого не смогу. Разве что скажи ей, что меня эта книга заинтересовала. При случае могу отдарить ей своей «Стенографией», когда (если) выйдет. Там тоже немало о литературе.

Обнимаю


Б. Хазанов – М. Харитонову


Mü. 21.IV.02

Дорогой Марк, не знаю, что предпринять, чтобы сделать твои mails удобочитаемыми. Кстати, моё последнее сообщение, написанное с горя по-немецки, дошло?

С глазами у меня всё ещё неважно, временами всё застилает, твой факс я прочёл с помощью лупы. Но всё же как-то справляюсь.

Ты пишешь, что тебе не хватает вдумчивых читателей. У меня их вообще нет. Ещё когда что-нибудь выходит здесь, можно прочесть рецензии, то да сё; но уже довольно давно книг не выходило. В России появилось несколько коротких откликов на нашу с Джоном книжку. Но это не то, о чём мы – ты и я – говорим.

Я читал твои замечания о «Французском рассказе», и мне стало ясно, что ты прав. Через какое-то время, взглянув на него, я, возможно, пойму, что он вообще никуда не годится. Рассказ в некотором смысле экспериментальный, написан не в моей обычной манере, а скорее во «французской» (почему и назван так). Но, с другой стороны, я подумал, что отмеченные тобой недостатки отчасти вытекают из самого замысла. Он состоял в том, что мимолётное приключение, которое должно было исчезнуть из памяти на другой день, оказалось «событием», и герой рассказа помнит его через много лет. Почему оно так запомнилось, что такого особенного было в этой девице, – это и есть загадка. Кроме того, он не любитель приключений, о чём упомянуто в одном месте, и таких интрижек, вероятно, было не густо в его жизни.

В рассказе многое намеренно не объяснено, опущено в расчёте на читателя, которому благоугодно досочинить многое и разное. Мне казалось, что это можно связать с ситуаций героя: он висит в воздухе, явился как бы ниоткуда. Характерное ощущение одинокого туриста, который приехал даже не из Европы, у которого биографический background остался где-то там, прошлое, семья, обычная жизнь, привычные связи и т.д. как будто исчезли; недаром он говорит: я теперь сам не знаю, кто я; и Париж, описанный крайне поверхностно, – это Париж туриста.

Кажется, уже после того, как я послал тебе рассказ, я вставил коротенький эпизод: человек бродит по кладбищу в Сент-Женевьев-де-Буа и находит камень с собственным именем.

Со вторым текстом дело обстоит, конечно, ещё хуже. И всё же выступления фантастических действующих лиц, в том числе «заместительницы главного редактора», не совсем высосаны из пальца, отчасти подсказаны текстами российского литературного интернета и тем общим и явным сдвигом общественного умонастроения, который отсюда воспринимается довольно отчётливо. Спору нет, я чрезвычайно оторван от этой, то есть от «той», жизни, не чувствую тонких дуновений, стиля сегодняшней речи и пр., что так важно для писателя: вся статья написана чужим, посторонним человеком. Но разницу немецких и российских условий я всё же хорошо понимаю.

Может быть, мы с Лорой приедем на короткое время в конце мая. Будешь ли ты в Москве?

Я по-прежнему занимаюсь вещью, о которой писал тебе прошлый раз. Хотя история с потоплением «Густлоффа» занимает в ней очень скромное место, мне не хватает нужных знаний. Я видел несколько раз знаменитый телефильм «Das Boot», лазал в имитированной подводной лодке, где происходили съёмки (она стоит на территории студии «Бавариа-фильм»), листал роман, по которому этот фильм был сделан, читал разные материалы, рассматривал альбомы и т.п. Сейчас набрёл на воспоминания бывшего рулевого советской лодки «С-13», той самой, которая торпедировала «Густлофф». Там много любопытного; между прочим, говорится, что лодка была последним техническим достижением в этой области и гордостью нашего подводного флота; между тем в большом американо-немецком атласе кораблей второй Мировой войны указано, что советские подводные лодки (большой роли в войне не сыгравшие) страдали существенным недостатком – слишком продолжительным временем погружения, это делало их особо уязвимыми для глубинных бомб. В этих воспоминаниях описан среди прочего и эпизод с «Густлоффом», правда, так, что читатель думает об атаке на военное судно. Но для меня это неважно, важны «реалии» – при всей сомнительности попыток писать о войне, где сам не был.

Я созвонился с Е. В. Тихомировой, дал ей твой адрес и телефон. Она обещала выслать тебе книги.


Дорогой Марк, дорогая Галя, вот я и дома, и опять сижу перед компьютером, и пытаюсь собраться с мыслями. После нашей встречи я снова мотался по городу, провели в Москве ещё несколько дней, побывали, между прочим (кроме двух других театральных вечеров в так называемом Театре наций и у Марка Розовского), на премьере «Хованщины» в Большом театре, где последний раз я был больше 20 лет тому назад. Поездка (я говорю только о московских впечатлениях, Тверь, где мы пробыли первую неделю, не в счёт), как и прежде, вызвала сложные, путаные ощущения; правда, уже без такого волнения, как в первый раз, когда я приехал через 11 лет; в общем и целом можно сказать, что в этом городе, который я так любил когда-то, я чувствую себя плохо, тяжко. Словно плита наваливается на голову и грудь; как будто ожило старое и усилившееся в последние годы нашей жизни в России чувство стиснутости, безвыходности, несвободы. Разумеется, это только моё собственное индивидуальное ощущение человека, который здесь вырос и для которого прошлое смутно просвечивает сквозь навалившееся новое.

Я не берусь судить, хороши или плохи архитектурные новшества и преобразования: должно быть, и то, и другое сразу; впрочем, я их уже видел; могу только сказать, что мне жаль пустоты и простора бывшей Манежной площади, которая расстилалась перед глазами, когда, бывало, выходишь из университета. Студенческий клуб на углу бывшей улицы Герцена, с которым столько связано, захвачен церковью; заодно эта контора оккупировала и весь флигель, над полукруглым фронтоном воздвигнут крест и красуется гордая надпись: «Свет Христов просвещает всех», золотом и вдобавок по старой орфографии, – словно мы снова живём в благословенные времена императора Александра III. Об уличном движении не говорю, оно сделалось за эти два года ещё труднее, город накануне коллапса; каждый день я видел аварии, а однажды утром, когда мы выехали из дома на сравнительно незагруженный в этот день и час Ленинский проспект, я увидел лежащее на проезжей части, лицом вниз, тело женщины, сбитой насмерть. На том же самом Ленинском проспекте, неподалёку от Октябрьской площади, в третьем этаже большого красивого дома полыхал пожар, и языки огня лизали следующий этаж.

Я думаю, что для вас обоих неслыханная удача, что вы живёте в тихом месте, рядом с прекрасным лесом. Вообще наша встреча – это чистое, светлое пятно на не то чтобы тёмном, но каком-то смутном фоне. Очень может быть, что я чувствовал бы себя иначе, видел бы вещи в совершенно ином свете, живи я здесь, – но в том-то и дело, что я не в силах вообразить себя вновь живущим в Москве. Слишком многое разделило и отдалило. Не говоря уже о том, что я не представляю себе, кому нужна здесь моя литература.

Вместе с тем мне показалось, что атмосфера преступности чувствуется как-то не так сильно, как в мой предыдущий приезд. Нет больше и этого ощущения всеобщей люмпенизации. И красота Кремля, мостов над рекой и многого другого по-прежнему ослепительна.

Я сразу же стал читать «Стенографию конца века» и, представь себе, увлёкся настолько, что успел прочесть почти всю книгу ещё в Москве. Сколько там близкого, знакомого вплоть до мельчайших мелочей. Разговоры и мнения подчас кажутся странными, неожиданно наивными или даже абсурдными – как вдруг спохватываешься и понимаешь, что ты сам в таком же или почти таком же духе размышлял и выражался тогда, в 60-е, в 70-е годы. Порой я испытывал и зависть к автору дневника: ведь у меня самого никогда не было возможности столь широкого и многостороннего общения с «узкими кругами», я жил в другом социальном мире, да и поздно вернулся в Москву, а потом оказался в подполье.

Вот, дорогие, наскоро набросанные и, конечно, очень поверхностные и скороспелые воспоминания об этих днях. Крепко обнимаю вас, с нежностью вспоминаю о нашем свидании. Ваш Г.


7 июля 2002

Дорогой Марк, надеюсь, история с ухудшением слуха ненадолго, главное – ты выбрался из более серьёзной передряги. Gott sei gelobt! Ещё раз поздравляю с возвращением домой тебя и Галю.

Я сейчас заглянул в моё последнее письмо (от 11.VI; вероятно, ты не успел тогда его прочесть) и увидел, что впечатления о Москве описаны там по свежим следам. С тех пор суета и всякие заботы заслонили их. Может быть, это был мой последний приезд. Вообще то и дело говоришь себе о разных вещах: это – уже последнее. Воронка в песочных часах становится всё глубже, струйка стекает всё стремительней с каждой неделей, с каждым днём. Работа же, напротив, идёт всё трудней и медлительней.

Что сказать о ней. Я сижу перед компьютером изо дня в день, как прóклятый. Результаты? Если говорить о внешних итогах, то, конечно, они не слишком богаты. Книжка, которую мы сделали с Джоном Глэдом из нашей переписки, – единственная (на русском языке) книга, вышедшая за последние десять лет. Не считая, правда, сборника прозы в «Вагриусе». Но этот сборник возник исключительно по блату – благодаря тому, что Юз Алешковский без моего ведома уговорил редакторшу, свою приятельницу, издать книжку такого-то. Не будь Юза, никто бы, разумеется, и не подумал. Сама редакторша сказала мне: книгу всё равно не будут покупать. «Допрос с пристрастием» был выпущен при условии, что Глэд выкупит на свои деньги часть мизерного тиража. Я получал множество других предложений из России: хотим напечатать прозу, эссеистику, антологию «Абсолютное стихотворение», то, сё; как дурак, тратил время, собирал и посылал тексты, отвечал на замечания и пожелания, исправлял дурацкие вмешательства, доказывал необходимость этой, а не искорёженной пунктуации, ломился в открытые двери. Вычитывал корректуры – даже до этого доходило порой. Всё ушло в песок. Нечего хныкать.

Что касается «внутренних» достижений, ты о них знаешь. Они тоже не блестящи. На этих днях я послал в «Октябрь» статейку под названием «Русский сон о Германии» – так себе, дополненная переделка статьи, напечатанной в одном немецком сборнике. Послал статью о Бруно Шульце; о покойном Горенштейне – они просили, собирался писать и Марк Розовский, с которым я встретился, выходя из редакции. Вещи в общем-то побочные. Снова послал кое-что Л.Бахнову в «Дружбу народов», по его предложению. В ответ ни слова. Вновь все эти недели занимался романом – если из этого получится роман. Вроде бы нашлось название: «К северу от будущего» (слова Целана; к сожалению, напоминает название повести Стейнбека «К востоку от рая»). Нечто из послевоенного времени с воспоминаниями о войне и с отсылкой к сегодняшнему. Некая навязчивая идея: травма войны настолько велика, что не изжита до сих пор, как не отросла нога у безногого (там есть такой персонаж); и надо говорить не о победе, а о поражении.

Как ты? оправился ли от операции? Какие планы?

Мой интернет разладился, и неизвестно, удастся ли починить. Электронная почта не функционирует. Поэтому посылаю это письмо факсом. Одновременно посылаю рецензию на «Стенографию». Посмотри, в частности, нет ли фактических ошибок. Конечно, там не сказано и десятой доли того, что можно было бы сказать и обсудить, но для журнальной рецензии текст и так великоват. Крепко жму руку, обнимаю. Привет Гале и поклон от Лоры вам обоим.


М. Харитонов – Б. Хазанову


7.7.2002

Дорогой Гена, только что получил твое письмо и рецензию, решил ответить без промедления. Сразу же: в тексте рецензии почему-то оказались пропущены стр. 3 и 5, дошли их потом. Тем не менее общие линии прослеживаются: размышления о жанре дневников (тут для меня много новых имен и фактов), об эмиграции (ну, это нами уже не раз обговорено), давняя моя полемика с Самойловым, неизбежное одиночество художника. Хорошо, если это будет напечатано, но обсудить с тобой хотелось бы, конечно, гораздо больше. Возможно, это когда-нибудь еще удастся.

Я понемногу прихожу в себя (даже слух вроде наладился), только работать на компьютере пока утомительно. После инсультников, которых я насмотрелся (четверо по соседству со мной в первые же дни умерли), называть тем же словом свой случай как-то неловко. Впечатлений, житейских и медицинских, за месяц болезни накопилось, разумеется, немало, прозаик назвал бы это жизненным материалом, но я тебе уже писал, что с некоторых пор предпочитаю стихи. Пока я находился в больнице, позвонили из еврейского журнала «Лехаим» (есть, оказывается, такой), попросили что-нибудь им дать, и Галя переслала им один из верлибров «Уход мамы» (о смерти моей мамы). Они сразу ухватились, попросили еще, вроде бы собираются печатать в сентябрьском номере. Я посмотрел несколько номеров этого журнала: «глянцевое» издание, очень хорошая полиграфия, цветные иллюстрации (взяли и Галины рисунки), тираж 30 тыс. Печатаются там многие знакомые, например, в трех номерах Бен Сарнов делится житейскими воспоминаниями об антисемитизме и вообще болтает на еврейские темы, между нами говоря, без надобности многословно – впечатление, что набирает объем побольше. Говорят, там неплохо платят. Не хочешь ли туда сунуться? Направленность у них узко-национальная, им надо, чтобы хоть как-то было упомянуто слово «еврей». На всякий случай их e-nail: lechaim@lechaim.ru. Можешь спросить подробности у Бена.

Галя в больницу приносила мне для развлечения газеты и журналы, которых я обычно не читаю; из них, среди прочего, узнал, что главным литературным событием последнего времени был памфлет Войновича о Солженицыне. Ты, кажется, его читал, расскажи.

Гена, мне все-таки еще трудновато работать на компьютере, завершаю – и обнимаю тебя сердечно.

Твой Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


18.7.2002

Дорогой Марк, вчера вечером мы вернулись из Майнца. Наша сноха Сузанне должна была подвергнуться гинекологической операции, на время её болезни Лора пасла малышей; я к ней присоединился. Компьютер (интернет) с великими мытарствами, наконец, починен. Виноват был собачий Телеком, огромная компания, которая сейчас испытывает большие трудности, – и так ей и надо. Кажется, приостановились дожди, которые шли целую неделю над Германией.

Как ты себя чувствуешь? Вернулся ли к работе?

В Майнце было весьма хлопотно и утомительно, всё же мы выкроили время сходить (это недалеко от дома) в церковь св.Стефана, чтобы посмотреть витражи Шагала. Мастер создал их, когда ему было за 90. Я их раньше видел, Лора – впервые. Ради одних этих витражей стоит съездить в город. Кроме того, я успел заглянуть в огромный Майнцский собор, погулял немного и по набережной, откуда на другом берегу Рейна, весь в зелени, виден Висбаден. Это уже другая земля и начало Таунуса.

Сегодня снова взялся за свою повесть – или небольшой роман. Дело близится к развязке, за которой должен последовать эпилог, довольно обширный. Рецензию на «Стенографию конца века» я перед отъездом в Майнц отослал в «Знамя», для чего пришлось, из-за невозможности включить e-mail, перенести текст на дискету и воспользоваться другим аппаратом (в Мюнхене расплодилось множество так называемых компьютерных кафе). Одновременно я послал им коротенькую ругательную рецензию на весьма похабную книжку О.Михайлова («учебное пособие») о литературе в эмиграции. Дошло ли, неизвестно: ответа, как всегда, нет.


М. Харитонов – Б. Хазанову


19.07.02

Дорогой Гена, впервые ты послал мне электронное письмо по-русски – и получилось. Надеюсь, что и ты мое сумеешь прочесть.

В Майнце я был раз пять-шесть, из них раза три с Галей. Каждый раз по пути из Мюнхена на север и обратно мы специально сходили здесь, чтобы посмотреть Шагала. И от Цюриха, где я был дважды, самое сильное впечатление – его витражи.

Я понемногу прихожу в норму, физически уже в совсем в порядке, от умственных занятий, особенно от компьютера, устаю быстрей обычного. Поэтому почти не работаю, Зато каждый день гуляем с Галей по лесу 5-6 километров, приносим роскошные букеты цветов, они стоят у нас сейчас в вазах на лоджии. Солнечная погода, зелень, сияние – чистое счастье.

Меня удивило, как ты прокомментировал мою запись от 24.02.99: «Иногда его охватывает отчаяние». Там как раз об этом необъяснимом, неправдоподобном чувстве счастья. «Что с этим именно чувством просыпаешься каждое утро» (ты это место заменил многоточием). Оно, это чувство, необъяснимым образом не оставляло меня и в больницах. Я лежал там в палате, даже в послеоперационной (реанимационной) не один, можешь лучше меня представить, чего я там насмотрелся, но вбирал в себя эти впечатления с чувством какой-то полноты и полноценности переживаемого. Выразить это пока трудно, поговорим при встрече.

А пока обнимаю тебя.

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову

21.7.2002

Дорогой Марк, снова ничего не получилось, код «öffnen» отключается. Таким образом, остаётся в силе моё объяснение: своеволие аппарата. Но мой Faxgerät, кажется, законопослушен. Это на всякий случай.

Вчера было 20 июля, годовщина неудавшегося покушения, и я как раз читаю только что вышедшую новую биографию Штауфенберга, автор – граф Кроко(в), известное здесь имя. Когда-то, это было в 50-ю годовщину, я делал большую радиопередачу о заговоре 20 июля, с голосами и музыкой Малера; года полтора тому назад «Октябрь» напечатал мой очерк об этих людях, кажется, ты его видел. История, которая притягивает меня то и дело. Кстати, я был знаком с одной пожилой дамой, баронессой (её имя – von Pölnitz – когда-то встречалось мне в письмах Лейбница), которая была секретаршей генерала Штюльпнагеля, командующего оккупационными силами в Париже, неудачно пытавшегося застрелиться, когда стало известно, что Гитлер жив. Штюльпнагель повредил себе зрительный нерв, был вылечен после тяжёлого ранения, остался слепым, и палач вёл его под руку к виселице.

Говорят, в Москве жарища, это не очень хорошо в твоём положении, и как славно, что ты имеешь возможность каждый день проводить время в лесу. У нас, слава Богу, жаркие дни (35 градусов в тени) миновали.

Я занимаюсь своим романом, – если это роман, – и, может быть, сумею его закончить в Париже, куда я намерен отправиться на три недели в конце августа. Вещь небольшая, видимо, меньше шести листов, и довольно традиционная, без затей. Действие происходит в первые послевоенные годы, но есть эпилог, можно было бы назвать его медицинским термином: эпикриз. «Действия», впрочем, мало, одни разговоры. Кого это может заинтересовать, вечный вопрос, вроде великой теоремы Ферма. Правда, говорят, что её недавно кто-то решил.

Среди рухнувших или готовых рухнуть проектов – книжка, составленная из этюдов на немецкие темы, о писателях и т.п., которую я по глупости согласился приготовить по предложению В.Кантора, писателя и философа, однажды побывавшего у меня в гостях, связанного с одним издательством, забыл, как оно называется. Мне вручили в Москве мою рукопись, уснащённую поправками. Я похерил почти все исправления и отослал с оказией новый экземпляр; ответа, само собой, нет. Все эти статьи и «эссе» могли бы, вообще говоря, представить некоторый интерес и сравнительно неплохо написаны; но... Не удивлюсь, если и этот прожект, как многое другое, уйдёт в песок.

Среди разных мелких новостей в Мюнхене – подмётный роман Мартина Вальзера под названием «Смерть критика». В этом критике все узнали боевого старца Марселя Райх-Раницкого. Роман в общем плохой. Райх-Раницкий, разумеется, не замедлил ответить ударом на удар. Я успел прочесть другое сочинение в подобном роде – брошюру или памфлет, не знаю, как это надо называть, Володи Войновича о нашем пророке. Сейчас это уже вышло в виде книги. Со всем или почти со всем, что он ставит в упрёк Солженицыну, можно было бы согласиться. Но книжку портит нескрываемое восхищение автора самим собой. Кроме того, он недостаточно знаком с материалом. Уровень этого произведения невысок; полное отсутствие дистанции, что-то эгоистически-раздражённое и неистребимо провинциальное. Думаю, что старик уже готовит ответный залп. В любом случае интерес «публики» к обоим авторам, как я подозреваю, угас – или я неправ?

Дорогие Марк и Галя, обнимаю Вас. Ваш Г.


22.7.02

В том-то и дело, что мой аппарат читать по-русски может – но не всегда хочет. Кроме того, успех зависит не только от моего компьютера. Но, например, и от страны. Почему-то подобные осечки чаще всего происходят при электронной переписке с Россией. Was soll das? Вчерашний короткий ответ от тебя поступил дважды – в виде основного сообщения и в Anlage. Почему? Этого никто не знает.

Я раздумываю над вопросом, который, возможно, является главным для литературы: соотношение (или противостояние) хаоса и порядка. Можем ли мы начисто – если это вообще возможно – отказаться от повествовательности, то есть от упорядоченной прозы? Литература есть «материализованное сознание», верно? Верно. Но поток сознания сам по себе стремится упорядочить себя, есть внутренние регуляторы, существует сознание сознания. (Время и пространство, по Канту, – изобретения ума). Отсюда легитимность литературы, понимающей себя как средство обуздать хаос души.

Обнимаю, твой Г.


24.07.02

Дорогой Марк, пишу тебе снова, не дожидаясь ответа и в надежде, что электронная почта всё же, хоть и в одну сторону, функционирует. Сегодня вдруг наступила пауза: накануне, несколько неожиданно для себя самого, я добил свой роман. Правда, он коротенький, чуть больше ста страниц. Закончен, разумеется, предварительно; позже – может быть, в Париже – я рассчитываю вернуться к нему, прочесать заново весь текст, как обычно. Что касается размера, это дерево могло бы, по-видимому, расти дальше, если не вверх, то в стороны; но я как-то почувствовал, что всё, что я хотел сказать, сказано.

Сочинение – о «времени»; похоже, что я уступил традиции, если не рутине; изменил, во всяком случае, принципам, которые сам же провозглашал. Начинаешь думать о синтезе, точнее, о необходимости примирить противоречия, которые прежде казались непримиримыми. Об одном из них я писал тебе дня три тому назад: это противоречие между хаосом и повествовательностью. Стихию жизни (стихию сознания) приходится волей-неволей усмирять, не забывая, однако, ни на минуту, о том, что под коркой упорядоченной прозы колышется магма.

Другое противоречие состоит в том, что некто – всякий человек – живёт в собственном времени, единственно реальной жизнью, и одновременно жизнью «гражданина» в фантомном историческом времени. Другими словами, он становится жертвой истории. Эта коллизия особенно болезненна в таком обществе, какое досталось нам. Больше, чем в каком-либо ином обществе, человек оказывается беспомощен перед натиском «истории». История – вампир. И я не могу понять, как можно было гордиться временем, в котором нас угораздило родиться. Так нам велит времён величье и розоперстая судьба. О, Господи... Применительно к литературе это означает: о чём, собственно, стоит писать? Не уходит ли вообще в прошлое роман об «эпохе», как ушёл в прошлое социальный роман? То и дело литература спохватывается, что в погоне за «широтой охвата» действительности она теряет квинтэссенцию действительности – человека. И все литературные завоевания минувшего века, новая эстетика, новое видение, – оказываются ненужными для такого романа.


М. Харитонов – Б. Хазанову


25.7.02

Liebe Genia, ich gratuliere dich – und beneide. Dein heutiger Zustand – Zustand des Schriftstellers, der seine Arbeit beendet hat, ist beneidenswert.

Du schreibst: "spaeter, vielleicht in Paris". Bevorsteht dich eine Reise? 

Entschuldige mein Deutsch. Deutsch-lateinisch zu schreiben ist fuer mich einfacher, als russisch-lateinisch: ich soll sehr lange die Buchstaben suchen. Und ich habe leider nichts besonderes zu erzaehlen. Gestern habe ich ein Interwiev fuer Radio Majak gegeben – na und? Jeden Tag spazieren wir mit Galia im unseren Wald.

Genau vor einem Monat war meine Operation geschehen, ersten Mal seitdem haben wir mit Galia ein wenig roten Wein getrunken. Das Leben geht weiter.

Ich umarme dich herzlich.

Dein  Mark


Б. Хазанов – М. Харитонову


27.07.02

Дорогой Марк! Всё получилось. При этом текст твоего последнего письма передан дважды: как основной (здесь он оказывается нечитаем и не поддаётся перекодированию с латиницы на кириллицу) и как прицепка (которая теперь открывается, и там оказывается нормальный русский шрифт). Так что надо придерживаться найденного способа.

Как я уже говорил тебе, я занимался главным образом двумя вещами: рецензией на книгу графа Krockow о Клаусе Штауфенберге и «романом». Рецензия, конечно, не есть в точном смысле рецензия, да и великовата (10 стр.); скорее разговор по поводу; сегодня я её закончил. Тема для меня не новая. Собираюсь послать её в «Знамя», как делал прежде. Но... Спрашиваешь себя, зачем это нужно редактору и кого вообще может заинтересовать в России такой предмет. Здесь 20 июля, как и другие эпизоды сопротивления нацизму, – да и вообще всё гитлеровское время – остаётся горячей темой: всё новые и новые книги, документальные фильмы и пр. В России же – по крайней мере, у меня такое впечатление – существует сознательное или бессознательное отталкивание от недавней истории, а уж от немецкой и подавно. Правда, я слышу о симпатиях к нацизму, появились поклонники Лени Рифеншталь и т.п. Но это скорее злоупотребление историей, чем подлинный интерес к ней. Кроме того, это – молодость, то есть намерение не только начать жизнь, но и начать сызнова историю. А мы, по крайней мере я, – старьё, – и не в силах отогнать призрак прошлого.

Что касается второй работы, то она в основной части тоже о минувших временах, точнее, о последнем годе войны и нескольких следующих. Правда, под конец всё переносится в нынешнее время. (О котором мне известно меньше, чем о Древнем Риме). Всё вместе называется «По ту сторону будущего», цитата из Целана. Роман, если это роман, в общем довольно традиционный. Три действующих лица: двое молодых людей и девушка. Больше разговоров и рассуждений, чем действия. Тридцать с чем-то коротких глав. Я воспользовался отчасти воспоминаниями о своей учёбе в университете в 1945-49 годах. Хилый сюжет придуман.

Помню, когда я приезжал – не в этот, а в прошлый раз – в Москву, редакторша «Вагриуса», которая занималась моей книжкой, между делом обронила: «Ну, это, конечно, не будет раскупаться...». Она не скрывала своего презрения к моим писаниям и, очевидно, хотела сказать, что только ради блата (по просьбе Юза Алешковского) занялась этим сборником. Я не знаю, где продаётся книга, продаётся ли она вообще, но уверен, что редакторша была права. И то, что я сейчас сочиняю... неизвестно, где печатать. Единственная возможность – «Октябрь», но у них уже лежат мои творения.

Я собираюсь, о чём уже говорил, полететь в Париж 23 августа и вернуться 14 сентября. Потом в Чикаго дней на восемь, из которых два или три дня, может быть, проведу в Новой Англии у Юза.

Как ты там? Удалось ли тебе связаться с Гришей?

Привет Гале. Твой Г.


М. Харитонов – Б. Хазанову


9.8.02

Дорогой Гена, все-таки мы совладали с твоим компьютером. Завидую твоей работоспособности.. Мне-то уж показалось было, что я больше не стану заниматься прозой. Но хорошо ли. плохо ли, который раз почувствовал: если я не работаю, то просто не знаю. чем заняться. И главное: лишь когда я пишу, я чувствую себя полноценно живущим. Вот почему вряд ли стоит изводить себя постоянным вопрошанием: кому это нужно, кто это прочтет? Значит. иначе  просто нельзя, ты это сам  знаешь. А если уж удается худо-бедно печататься, если не нуждаешься в хлебе насущном – это вообще просто счастье. Остальное – вопрос социального самоосуществления, не правда ли? Лучше всех об этом сказал Боратынский: "Мой дар убог, и голос мой негромок"... и т.д. Хорошо время от времени повторять про себя эти дивные строки.

В прошлом электронном послании, которое до тебя не дошло, я писал: "Меня удивило, как ты  (в рецензии) прокомментировал мою запись от 24.02.99: «Иногда его охватывает отчаяние».  Но там как раз об этом необъяснимом, неправдоподобном чувстве счастья. «Что с этим именно чувством просыпаешься каждое утро» (ты это место заменил многоточием) – и т.д.. Оно, это чувство, необъяснимым образом не оставляло меня и в больницах. Я лежал там в палатах, даже в послеоперационной (реанимационной) не один, можешь лучше меня представить, чего я там насмотрелся, но вбирал в себя эти впечатления с чувством какой-то полноты и полноценности переживаемого. Выразить это пока трудно, поговорим при встрече."

Сейчас могу это лишь повторить. Ты, конечно, прекрасно напишешь о Штауфенберге, но о нем написаны уже тома, добавить новое трудно. А вот любое впечатление твоей насыщенной, несравненной жизни, конкретное наблюдение,  размышление могут оказаться бесценными. Вместе они составят картину времени, пережитого тобой, твоего мира – без специальной заботы об обобщении. синтетическом романе и т.п. Ты это умеешь.

Обнимаю тебя.

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


Мюнхен, 19 авг. 2002

Дорогой Марк! Гриша прислал письмо, в котором пишет, что моя рецензия заразила его интересом к «Стенографии». Я дал твою книгу прочесть Эйтану Финкельштейну, он потом передал её Войновичам. Вчера она вернулась ко мне, и я снова зачитался – выкапывал разные даты, то там, то здесь. Можно было бы написать ещё одну книжку, «Комментарии к „Стенографии нашего века” М. Харитонова».

Я наткнулся на одно место (на стр. 377), которое раньше не заметил: говорится о «попытке разобраться в отношении Х.-Ф. к своей стране и своему прошлому. В его оглядке, воспоминании, отражённом в романах, преобладает отвращение».

Можно было бы, конечно, возразить, что, хотя версия российской действительности в моих сочинениях в общем безрадостна, автор не питает отвращения к своим героям. Больше того, я всегда любил их: и деда, и девочку, и Бахтырева в «Нагльфаре», и персонажей «Хроники N» – рассказчика, женщин, даже самого «учителя», и какого-нибудь половецкого хана в «Потопе» – не говоря уже о героях «Антивремени», да, впрочем, это относится ко всем моим романам, повестям и т. д. Вчера как раз исполнилось 20 лет, как мы подняли якорь. Двадцать лет! Последняя неделя в Москве, в августе 1982-го была ужасной. Одних этих дней хватило бы, чтобы сказать себе: нет, никогда в эту страну ни ногой. (Почти те же слова – «ноги моей больше не будет» – произнёс Глинка, выйдя на границе из кареты, и даже, говорят, плюнул в сердцах). И я знаю весьма многих среди уехавших, кто смотрит на вещи так же. Ведь не может же это быть только индивидуальной чертой, капризом или случайностью.

«Оглядываясь» – не в романах, а просто оглядываясь, вспоминая, что в общем является прерогативой старости, – я вижу, что очень многое потерял и очень многое приобрёл. Главное и общее приобретение есть то, что можно назвать новой оптикой или дополнительным измерением. Постепенно и незаметно оно усвоилось в такой мере, что уже невозможно более представить себя и осознать своё отношение к России без этого нового измерения. Вот один пример. В связи с нынешней работой, о которой я тебе писал, я вернулся к послевоенным и военным временам. Автор не был на войне, но её дыхание должно присутствовать в книге, главные действующие лица – это те, до кого чудовище войны не дотянулось (подобно тому, как в другие времена жители государства – это просто те, кто не провалился в концлагерь), наконец, среди них один, ему 22 года, – инвалид, бывший моряк-подводник. Войну вспоминают, ею всё ещё живут. Она преследует в снах и пр. Так вот, я не могу думать и что-нибудь воображать о войне без этого другого, дополнительного измерения. В книгах, написанных в России, мне не хватает ещё одного глаза. С другой стороны – разве не были все мы в те времена внутренними эмигрантами, чужаками, отщепенцами; я, во всяком случае, хорошо помню это чувство полной, окончательной безнадёги.

Ты скажешь – но теперь всё совсем по-другому. Гм...

Среди многого, действительно очень многого, что меня живо заинтересовало (и о чём в рецензии не хватало места поговорить), есть записанные от разных людей заявления, что-де разговоры о смерти литературы – пустая болтовня. (Есть замечательная по своей наивности и как бы служащая самооправданием декларация «Дмитрия Александровича» Пригова на стр. 424 и комментарий диариста. Сюда же спившийся скоморох Курицын и т. п.). Я бы тоже не решился утверждать, что литература умерла или умирает. Но кое-что, не будучи принципиально новым, тоже предстаёт отчётливее здесь, в Европе. Например, социальный заказ литературы. Приходится так или иначе вернуться к этому термину первых советских десятилетий. Я слушаю музыку, величайшую музыку, когда-либо созданную, – немецкую музыку. Знать, которая была её заказчиком и потребителем, не была озабочена коммерцией. В дальнейшем её функции – в ещё большей степени это относится к литературе – переняла богатая и просвещённая буржуазия. Она тоже сошла со сцены. Но буржуазия, как сказал Адорно, не оставила наследника. И ныне заказчиком является добившийся благосостояния полуобразованный плебс. В массовом обществе произошла тотальная коммерциализация литературного «дела». О чём говорить! Это всё достаточно тривиальные вещи. Тривиальная действительность; но в России, по-видимому, к ней ещё не успели привыкнуть. Всё ещё лелеется надежда, что русский человек или, по крайней мере, российский интеллигент не пойдёт служить Мамоне. Кома Иванов всё ещё рассуждает (поразительное место, найди его) насчёт того, что «средний человек» в России предпочитает, – вместо того чтобы... и т. д., – думать о том, как бы стать великим поэтом, расшифровать неизвестную письменность или решить одну из задач Гилберта. Усраться можно, как говорили в старину. Интересно, где он встречал такого среднего человека.

В числе «Приложений» есть красивое, прекрасно написанное место о покойном Крониде. Я знал его, как тебе известно, довольно близко на протяжении восьми или девяти лет. Он остался в моей памяти каким-то чрезвычайно типичным человеком своего времени. Мне кажется, главным противоречием его жизни, его облика и его деятельности было то, что по своим убеждениям он был демократом, а по натуре – авторитарной личностью. Он не терпел какой бы то ни было критики, те, кто ему возражал, были нечестными людьми. Он был то, что называется Besserwisser, и всегда выступал с позиций благородного человека, воюющего с подлецами; читал мораль в открытых письмах, которые очень любил писать. Он был похож на доктора Львова в «Иванове» у Чехова. Между прочим, я помню и тот фильм, о котором ты говоришь в начале (стр. 384). Кронид показывал его нам у себя дома, вернувшись из Москвы после встречи эмигрантов с советскими литераторами, первой после ликвидации железного занавеса. Истерические всхлипы были у него довольно обычным делом; нервы были, что называется, никуда. Он был человеком бесстрашным и самоотверженным, организовывал и сам оказывал помощь многим людям и при личной встрече производил впечатление неотразимо обаятельного человека. Но если кто-нибудь преследуемый и нуждающийся из «дальнего» превращался в «ближнего», если контакт становился регулярным и тем более постоянным, это всегда оканчивалось ссорой. Я был свидетелем тому много раз. Он со всеми ссорился, был даже – в той среде, в которой мы находились, издавая журнал, – ненавидимой фигурой. Теперь и его нет...

Ну, вот; что ещё? Через три дня я собираюсь отчалить. Возьму с собой портативный компьютер. Роман, собственно, написан, но мне хотелось бы основательно его прочесать. Настроение у меня от этой работы – так себе. Кроме того, всё время возникает искушение что-то добавить. Так на стволе дерева вдруг появляется тоненькая зелёная веточка. Обычно из неё ничего не получается. Поселиться я собираюсь в дешёвой гостинице на Монмартре, на этом холме, откуда виден весь город.

В связи с романом я копался во всякой всячине; занимался Новалисом. Перелистывал труд о сталинской кинематографии, который прислал мне автор, один немец. На этих днях исполнилось сто лет фрау Лени Рифеншталь. Она в превосходной физической форме, что касается умственных способностей, то за последние 50 лет она, кажется, ещё больше поглупела. Когда-то я написал одну вещичку под впечатлением от её фильмов и выступлений, отчасти и в связи с Эйзенштейном (удивительно, что ни здесь, ни в России никто не говорит о нём как о профашистском художнике). Посылаю тебе для развлечения.

В восточных землях катастрофа, ты об этом, конечно, знаешь.

Как ты, что ты? Работаешь ли. Привет Гале, обнимаю,

твой Г.


Плечом к плечу

Чтобы понять, что такое литература, достаточно прочесть один роман. Чтобы постигнуть искусство парадов, мало увидеть военный парад. Надо отвлечься от всего постороннего: от славы, патриотизма, величия победителя и т.п.

Моей дипломной работой в Академии государственных искусств были шахматы на площади. Кони были живые, слоны принадлежали известной цирковой труппе. Ладьи представляли собой подобия крепостных башен из раскрашенной фанеры на колёсах. На высоких подвижных постаментах под знамёнами стояли полководцы-ферзи, два короля, белый и чёрный, медленно передвигались, сидя под своими балдахинами, под звуки труб, а пешками были молодые солдаты в шлемах и латах ландскнехтов. По обе стороны площади воздвигнуты были трибуны для публики, для удобства выполнения команд буквы и цифры были начертаны на клетках, что же касается шахматистов, то они находились с мегафонами, каждый со своей стороны, на специальных платформах; прибавлю, что меня совершенно не интересовало, кто выиграет.

Успех этой работы, а также некоторые другие обстоятельства открыли передо мной широкую дорогу; после кратковременной работы в одном похоронном бюро и двух-трёх провинциальных театрах я занимался праздничным оформлением улиц, был назначен инспектором, а затем и главным декоратором столицы.

Не буду говорить о достижениях в этой области, о предложенной мною контурной иллюминации зданий, новой системе подсветки портретов и пр. Лучшие, наиболее продуктивные годы я смог отдать любимому делу – композиции парадов.

Многие считают, что я преобразил искусство парадов. Я скромно принимаю эту характеристику. Парад представляет собой синтез искусств: свет, цвет, звук, геометрия человеческих масс, динамика и гармония, пластика и мощь, обдуманное сочетание классической стройности и дисциплины с элементами модерна и даже авангарда, – да, я не стану отрицать, что эстетика современного парада не только нашла в моём творчестве наиболее совершенное воплощение, но по сути дела создана мною. Спросите: кто отец современного массового зрелища, кто возродил традиции античного народного театра, игр и шествий под открытым небом? Вам назовут моё имя... До сих пор обо мне пишутся диссертации. Изобретённый мною развёрнутый строй вошёл во все руководства. Фильмы с моими работами демонстрируются во всём мире.

В качестве иллюстрации сошлюсь на большой военный парад по случаю 50-летия события, хорошо вам известного и о котором в данный момент нет надобности вспоминать. Дело ведь не в поводе. Повод мимолётен, искусство остаётся. Так вот: в чём главная особенность этой композиции, в чём её оригинальность? Парад начинается с выступления конных барабанщиков, музыка смолкает, слышен только гром барабанов. Они приближаются. Эскадрон построен клином, следом за двумя знаменосцами галопируют три всадника с барабанами по обе стороны седла, за ними шестеро и так далее, причём парад проходит не мимо публики, дипломатического корпуса и трибуны руководителей во главе с вождём, а движется им навстречу! Подъехав к трибуне, знаменосцы опускают свои штандарты... В своё время мне понадобилось немало усилий, чтобы убедить начальство в преимуществах моего проекта: в то время как художественный совет единогласно поддержал меня, а высшая контрольная комиссия хоть и со скрипом, но дала своё согласие, чины госбезопасности забеспокоились. Меня выручили мои связи.

А затем знаменщики расходятся в стороны. То же делают два фланговых барабанщика, средний вольтижирует на месте, сзади подходят следующие; весь эскадрон разворачивается наподобие веера перед зрителями. Вступает музыка, две колонны военных оркестров расходятся в свою очередь, чтобы уступить место отряду пеших знаменосцев. После чего площадь на короткое время пустеет; звучат команды; весь остальной сценарий вы можете проследить на экране.

Ещё один пример; одна из моих ранних работ... Обратите внимание на этот кадр. Шеренга, плечом к плечу, спускается с парадной лестницы Мемориала побед. Каждый шаг в точности совпадает с ритмом барабанного боя. Шаг – вспыхивающий блеск сапог – ступенька. Достигнуто абсолютное единство пространства и движения, звука и света.

Можете ли вы мне объяснить, какое отношение это имеет к идеологии?

Я хочу ещё раз подчеркнуть: не надо путать искусство с политикой. В моём лице вы имеете дело с художником. Эти руки привыкли владеть пером и кистью. Они умеют обращаться с чертёжной линейкой, но никогда не касались ножа или карабина. Против меня выдвинуты фантастические обвинения, моё честное имя вываляно в грязи, раздаются требования изъять из библиотек мои теоретические труды. Дело дошло до того, что кое-кто снова, уже в который раз, вознамерился возбудить процесс. Меня хотят упечь в тюрьму. Интересно было бы узнать, где были в те времена эти обвинители!

Не исключено, что они сами были активными пособниками режима, да, я всё больше укрепляюсь в подозрении, что именно они были пособниками – в отличие от меня. А теперь пытаются отвлечь внимание общественности от своего неприглядного прошлого. Старая тактика, вор кричит: «Держи вора!»

Позволю себе заметить, что всю свою историю, на протяжении веков и тысячелетий искусство пользовалось покровительством власти. Так было всегда и везде. Но это не значит, что оно ей служило! Искусство служит людям и самому себе. Напомню, что я даже не был членом партии. Будучи всего лишь скромным композитором парадов, я не имел права находиться на правительственной трибуне. Я никогда не читал произведений вождя! Не говоря уже о классиках революционного учения. Я работал, у меня не было времени этим заниматься. Я не совался в политику. Мне было абсолютно неинтересно, что там написано на всех этих плакатах и транспарантах, что выкрикивали в репродукторы зычные голоса. Свет, цвет, звук, геометрия человеческих масс, стройность рядов и выверенность движений, одним словом – искусство. Вот что было главным, вот что составляло суть и душу моих композиций. Вот задачи, которые я решал.

На меня хотят взвалить ответственность за то, что не имело ни малейшего отношения к моему творчеству. Ответственность – поставим точки над i – за некрасивые дела режима. Какой абсурд! Я глубоко сочувствую судьбе погибших. Но я узнал о них только сейчас. В конце концов, мы жили в цивилизованном государстве, где существовали определённые законы, которые надо было уважать. Ошибки, конечно, везде возможны, – назовите мне государство, общество, где царит полная справедливость, нет такого общества! Я полагал, что если кого-то арестовали, значит, для этого есть основания. Я никогда не слышал о концлагерях! Мы, люди искусства, живём в особом мире – в мире наших замыслов, наших грёз. Согласен, это можно поставить нам в вину. Но тогда уж будьте последовательны: обвиняйте искусство – в том, что верно самому себе.

Литература, философия – там другое дело. Ответственность писателя за свои слова очевидна. Но для того чтобы постигнуть искусство парадов, необходимо забыть о лозунгах, отбросить шелуху слов. Ибо в своей глубочайшей сути оно не имеет с ними ничего общего.


М. Харитонов – Б. Хазанову


20.8.02

Рад был твоему великолепному письму. Спорить тут не с чем. Я написал о Крониде, каким его знал, ты знал другого Кронида. Мы оба вряд ли претендуем  на исследовательскую объективность. Замечательно твое рассуждение о том, что автор не может испытывать отвращения к свои героям, он любит даже самых мерзких. Но человек не может не испытывать отвращения к иным проявлениям реальной жизни. Я лично испытываю, хотя и не в такой степени. как ты. Но у нас разный жизненный опыт. И т.д.

Это уже можно называть "комментариями", "размышлениями по поводу" конкретного текста. Замечательный, плодотворный жанр эссеистики. Я, конечно, лицо заинтересованное, но думаю, это может быть интересно не только мне.

Чей отзыв меня не просто озадачил – ошеломил, это краткое электронное письмецо Жоржа Нива. "Не рано ли ты опубликовал то, что другие после смерти публикуют?" И в качестве примера привел мои отзывы о публикациях Золотусского и Виноградова. "Мне не по себе, когда я читаю, что ты о них пишешь. Они живы, они обидятся. и  правильно. Зачем? Это для замогилья". Я мог лишь ответить, что о людях ничего не писал, обсуждались лишь тексты. С мнением можно спорить, это законный жанр литературной критики, здесь нет интимных откровений, скандальных разоблачений, ничего "замогильного". А больше он ничего в книге и не отметил. Неожиданностью было такое прочтение.

Рассказ твой элегантен. Аллюзии тут узнаваемы, но просвечивает что-то и кафкианское.

Я пишу тебе коротко, зная, что ты уезжаешь. Но если до отъезда черкнешь пару строк, буду рад. Счастливой тебе поездки. 

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


21.8.02

Да, конечно, твоя книга возбуждает много мыслей, дорогой Марк, и можно было бы записывать их и скомпоновать, превратить в один развёрнутый эссей, даже в книжку, – но кто будет это печатать?

Ответ, который ты получил от Жоржа Нива, по крайней мере в части, касающейся книги И. Золотусского, меня не удивляет. Я думаю, его отповедь объясняется тем, что Золотусский – представитель «лагеря», к которому долгое время примыкал – вероятно, и сейчас ему верен – Нива. Однажды, должно быть, лет 15 тому назад, я был в гостях на кафедре Нива в Женеве по приглашению Симы Маркиша, его многолетнего сотрудника, выступал там перед студентами и в нестуденческом «русском кружке», который вёл сам Нива. У Нива была образцовая кафедра, маленькая, но очень уютная, комнаты носили имена русских писателей. Научным и обиходным языком был только русский. Кроме того, мы были у Нива на обеде (через границу, во Франции). Жорж Нива был гостеприимен и учтив. Но мне казалось, что он принимает и воспринимает меня как чужака. Иначе и быть не могло. Он ученик Пьера Паскаля и, видимо, воспринял от него симпатии к русскому национализму. Что касается Золотусского, с которым я тоже однажды познакомился, то он, я помню, говорил, что «Выбранные места» – великая книга и на неё надо взглянуть другими глазами. Кроме того, он заверял меня, что он вовсе не антисемит. Его писания, по крайней мере тогда, издавали, однако, аромат чего-то другого.

Я вернусь (ненадолго) в Мюнхен в середине сентября. Надеюсь, ты в хорошей форме. Обнимаю, твой Г.


Август 02 (?)

Ну вот, последний раз я писал тебе, дорогой Марк, за два дня до отъезда в Париж, сейчас прошло уже несколько дней после моего возвращения, − по-видимому, ты ждёшь от меня, чтобы я сказал что-нибудь о своих впечатлениях. Улетать 14-го числа мне нужно было во второй половине дня, в последнее утро в отеле я стал писать письмо Грише (от которого довольно давно ничего не имею), и вот сейчас я подумал, что лучше я тебе просто пошлю копию моего письма к нему. См. приложение.

Статья старика Райха-Раницкого произвела на меня удручающее впечатление. Она должна быть частью книжки о пионерах литературы ХХ века, отобрано семь таких Wegbereiter, но тут тебе стараются доказать, что Музиль-то как раз им и не был, его новаторство − миф. Посмотрим, что будет в книге. То, что помещено в Spiegel’е, удручает не только тем, что приспособлено к духу и стилю этого журнала с характерной для него топорностью, с его кое-как, в спешке, написанными статьями, всегда по одному шаблону, ибо все они пишутся в редакции. В конце концов, Р.-Р. прошёл очень долгую школу работы в двух больших газетах, научился писать чётко, ясно, доходчиво, дидактично, безапелляционно, всё это обеспечило ему успех у «широкого круга», и если наши пороки, как говорит Ларошфуко, суть обратная сторона наших добродетелей, то здесь мы как раз и находим изнанку его достоинств.

Нет, от статьи у меня осталось такое тяжёлое впечатление и потому, что она, как ни странно это звучит, показалась мне направленной против меня, против таких, как я. Разумеется, я сам как писатель в кругозоре Райха-Раницкого, достаточно широком, не существую. Кажется, он читал или перелистывал мою первую из опубликованных здесь книгу, счёл её автобиографическим романом, и, по-видимому, этим всё ограничилось. Однажды, это было давно, я бегло с ним познакомился, получил от него в подарок книжку статей о Гейне, но, конечно, и это не могло остаться в его памяти. Мне случалось говорить о нём по радио Свобода; однажды я опубликовал в нашем бывшем журнале кое-что о нём, он был в то время в России совершенно неизвестен, и мне казалось (по глупости), что это может кого-то там заинтересовать; я перевёл и поместил в журнале отрывок из одной его беседы. И даже совсем недавно писал о нём в статье под названием «Критик. Критика. Литература», она была напечатана в «Октябре». Но Р.-Р., «римский папа литературы», обитает, так сказать, во дворце, и я даже не могу сказать, хотелось бы мне познакомиться с ним в жизни поближе: вряд ли я нашёл бы с ним общий язык. Насколько я могу судить, он довольно неприятная личность. Как бы то ни было, я всегда читал его, хоть и с некоторой неудовлетворённостью, но с удовольствием. Он в самом деле прекрасно умеет писать.

Его интерес всегда был сосредоточен на немецкой литературе, он в полном смысле слова живёт литературой, и его великая заслуга состоит в том, что, в качестве чрезвычайно влиятельного литературного критика, он, как никто другой, сумел поднять престиж литературы в обществе, где ей уготовано место в передней и на обочине. Русская литература и тем более литература русской эмиграции его не интересует, если он обращается к русским писателям в своих писаниях или выступлениях, то оперирует обычным, строго ограниченным набором имён: Толстой, в меньшей степени Достоевский и Чехов, в крайнем случае Тургенев и Лесков. В знаменитом «Литературном квартете», насколько я помню, книги русских авторов, в отличие от других иностранцев, например, американцев и англичан, обсуждались за десять лет считанное число раз: переиздание Булгакова, новый перевод Достоевского, однажды дискуссия была посвящена последней книге Битова (оценённой очень кисло), вот, кажется, и всё.

Так вот, о статье. Она поражает своей грубостью, нахрапистостью. По-моему, он больше, чем прежде, играет на публику, хочет приперчить свои доводы привкусом скандала. Некоторые высказывания возмутительны. Нищета Музиля объясняется очень просто: сам виноват. Патологически самовлюблён, до невозможности переоценил себя. Из статьи, как дважды два, выясняется, что Музиль − весьма скромный талант, который лезет в большие прозаики; не умеет создать живые характеры, не в силах построить сюжет, создать романную интригу, рассказать историю; и там, где пытается это делать, вторичен, беспомощен, банален.

Но в статье есть нечто более важное, и оно-то, по правде сказать, меня и задело (возможно, задело и тебя).

Речь идёт об «зссеизме». Речь идёт о противопоставлении того, что называется в статье das Sinnliche, тому, что он называет das Begriffliche. О бесконечных философствованиях автора «Человека без свойств», в которых тонет повествование и которые, конечно же, подвергают терпение читателя непомерному испытанию. Собственно, на эти упрёки, которые делаются не впервые, много раз уже и отвечено. Книга Музиля − не роман, которые читают как обыкновенные романы, скорее это то, что надо читать отдельными страницами, малыми порциями, как крепкий кофе пьют маленькими глотками из крошечных чашек; читать, постоянно возвращаясь к прочитанному, лишь тогда оказывается, что игра стоит свеч. И персонажи его − не действующие лица обычной повествовательной прозы, о них хотя и рассказывается, но гораздо больше делается отсылок к подразумеваемому рассказу, к повествованию в собственном смысле, где они были бы действующими лицами. Вообще можно сказать, что это книга, в которой как бы содержится другая книга, и в той, подразумеваемой книге «всё в порядке»: есть и сюжет, и действующие лица; но вся беда в том, что реалистическое повествование скомпрометировано, ибо скомпрометирована сама концепция действительности. Или, если угодно, нам предлагают огромное зеркало, в котором мелькает то, что, собственно, должно было служить содержанием романа, быть романом в собственном смысле.

Любопытное совпадение: Р.-Р. цитирует то самое место из «Человека без свойств» (оно находится в гл. 122 второй части, у меня это страница 650 первого тома, изд. Rohwolt), которое я когда-то, ещё в России, взял в качестве эпиграфа к роману «Я Воскресение и Жизнь». Найди его: о том, что порядок жизни, к которому тянется человек, есть не что иное, как порядок повествовательного искусства. Die meisten Menschen sind im Grundverhältnis zu sich selbst Erzähler, и т.д. Критик находит в этом пассаже некое саморазоблачение писателя: не Ульрих, а сам автор декларирует своё недоверие к повествовательному принципу, ergo, и к художественной литературе, к её незыблемому закону. А почему? А всё потому, что нет сил, не хватает таланта создавать истинно художественную литературу.

И вот я думаю: прав ли он? Ведь сам я, насколько могу судить о себе, тоже отношусь к тем писателям, в общем-то чуждым русской традиции, для которых «эссеизм», рефлексия о происходящем в романе, является неотъемлемой частью повествования, компонентом художественного целого (а не довеском к нему). Означает ли это, что я собственными руками, воздвигая здание, тут же его и разрушаю? Что значит − подвергнуть сомнению повествовательный принцип; значит ли это отказаться вовсе от него и заменить рассказ рассуждениями о рассказе? У меня ведь давно уже нет безусловной уверенности в том, что мой «метод» единственно правилен.

В бумагах Музиля есть такая запись (я когда-то на неё наткнулся и цитировал, конечно, в переводе, в одной статье). Говорится о разговорах Ульриха с Агатой. Всё уходит в песок.

«То, что в этих разговорах так много приходится распространяться о любви, имеет тот основной недостаток, что вторая жизненная опора, второй столп − злое, страстное начало, начало вожделения − проявляет себя так слабо и с таким запозданием! Просчёт состоял в переоценке теории. Она не выдержала нагрузки; во всяком случае, оказалась не столь важной, какой представлялась до осуществления задуманного. Я давно уже это понял, теперь приходится расплачиваться. Вывод: не отождествляй себя с теорией. Отнесись к ней реалистически (повествовательно). Не изобретай теорию невозможного, но взирай на происходящее и не питай честолюбивой уверенности, будто ты владеешь всей полнотой познания».

Под «теорией», если я правильно понял его мысль, как раз и подразумевается система внутрироманных оценок, сложный комментарий к происходящему, точнее, к тому, что рассказывается о происходящем. Этот комментарий в романе обычно приписывается главному герою, отчего, конечно, и сам «герой» невероятно страдает. При такой нагрузке ему просто некогда жить, понятно, почему он не в состоянии по-настоящему, как положено мужчине, «вожделеть» Агату. В записи Музиля, по-видимому, содержится надежда, что эту перегрузку (которую следует отнести ко всему гигантскому роману) можно преодолеть, включив её в повествование, − но как? Я думаю, что по крайней мере в первом томе это ему всё-таки удалось.

Заслуживает ли коротенькая статья вообще такого длинного разговора? Там есть ещё кое-что, вызывающее тяжкое чувство, чтобы не сказать − отвращение. Ключевое слово − Unterhaltung. Это вообще одно из самых ходовых словечек, которые я слышу по телевидению, по радио.

Статья проникнута убеждением, что литература должна непременно «развлекать». Об этом не говорится, это как бы разумеется само собой. Давно сказано: все жанры хороши, кроме скучного. Совершенно справедливо. Но так можно было спокойно вещать в прежние времена, сейчас к этому афоризму приходится отнестись с большой насторожённостью, потому что за ним стоит рынок. Что говорить! Музиль требует такого встречного усилия, что быстро утомляет. Со смаком, с удовольствием Р.-Р. цитирует Додерера (как будто сам Додерер не скучен) и других. Теперь, спустившись с высот на нашу землю, я легко могу себе представить, как читатель, взявшись за какое-нибудь из моих изделий, зевнув, захлопывает книжку: «Скукота! Заумно...». Собственно, вся литературно-критическая деятельность Райха-Раницкого имплицитно преследует цель разрушить границу между «Е» и «U», то есть между «серьёзным» и «развлекательным» чтением. Это довольно распространённая тенденция, можно сказать − пафос общества, в котором я живу. И уже по этой причине с Музилем, который весь − воплощённый протест против капитуляции перед рынком, надо покончить.

Вероятно, я и тебя утомил. Будь здоров, постарайся придти в форму.


(Г.С. Померанцу, копия для М.Х.)


Дорогие Зина и Гриша, я собираю вещички, включил в последний раз мой портативный аппарат, но, вероятно, придется дописывать это письмо уже в Мюнхене, сегодня я улетаю. Собираюсь пробыть дома десять дней, а там снова на аэродром, в Чикаго. Оттуда слетаю еще на два-три дня в Новую Англию, повидать Юза. От поездки на ПЕН-сборище в Дортмунд придется отказаться. Я прожил три недели в маленькой гостинице на Монмартре, до обеда занимался своим романом, остальное время шатался по городу, ездил, бродил, сидел в парках, в кафе, снова бродил. Заглядывал, само собой, и в «вертепы чудные музеев», слушал очень красивое пение в Notre-Dame, и так далее; но это не главное. Хоть я и не первый раз в Париже, но только сейчас начинаю как-то разбираться, впрочем, что значит разбираться? В Париже нужно провести юность, нужно сделать его органом своей души, а не только частью более или менее усвоенной культуры; в этом смысле он «всегда с тобой», как никакой другой город в мире. Нужно сделать так, чтобы всегда, как память о собственной жизни, стояли перед глазами эти мосты над рекой в солнечном тумане, эти улицы и ансамбли, – Париж – город архитектурных ансамблей, куда ни повернешь, всюду эти изумительно продуманные, стройные, разумные и прихотливые свидетельства градостроительного гения, которые примиряют тебя с историей, заставляют верить, что труд поколений не пропадает даром; Париж не зря был назван столицей девятнадцатого века, он поразительным образом не меняется, а вместе с тем, глядя на эти толпы, где каждый третий – выходец из стран распавшегося Французского Союза или по крайней мере сын выходцев, другими словами, потомок и представитель человечества, для которого веков европейской цивилизации вовсе не существовало, как не существовало Греции, Рима, Средневековья, Нового времени, Революции, глядя на них, понимаешь, что здесь происходит рождение какой-то новой и, может быть, чудовищной цивилизации, и городу предстоит разродиться ею и выдержать ее натиск. В общем, как видите, тут не мудрено зарапортоваться.

Я закончил свой роман, о котором, если не ошибаюсь, Вам уже писал, хотя, возможно, придется сделать небольшие добавления; никаких новых для себя тем я не ввожу, это все то же, говоря обобщенно, сведение счетов с прошлым. Конечно, это прошлое, видимое отсюда, инфицированное западным взглядом, и всё-таки прошлое, от которого никуда не денешься, как от собственной тени. Я все время вспоминаю эту фразу Армана Лану: «Литература – сведение счетов». Спору нет, маниакальное возвращение к прошлому есть несомненный и удручающий симптом старости. Чтобы оправдаться, я, как Вы знаете, придумал специальную теорию, согласно которой единственным питательным источником литературы является память. Как бы то ни было, я не мог бы, даже если бы остался в России, писать о том, что вижу перед собой. Для этого существует публицистика, для этого, в крайнем случае, существует эссеистика, слово, которое в России на наших глазах подверглось инфляции, но Вам-то не нужно объяснять, что оно означает. Размер упомянутого сочинения невелик, каких-нибудь 120−125 компьютерных страниц, все же я думаю, что его можно назвать романом.

Книжка порождена, как мне кажется, особым чувством, которое Вам, Гриша, по-видимому, чуждо: и в «Гадком утенке», и в «Снах земли», и в других вещах Вы не раз даете понять, а то и прямо говорите, что Ваше чувство истории − это чувство современника и соучастника. Прекрасно понимая, чтó за время Вам выпало на долю пережить, Вы вместе с тем не чувствуете себя иностранцем в этом времени, не ощущаете − так мне кажется − того, что герой Джойса называет «кошмаром истории». Речь идет даже не о том, что мы были свидетелями, а отчасти и жертвами, кошмарной истории только что околевшего века, речь идет о переживании «исторического процесса» как кошмарного сна, с какой-то абсурдной логикой, с ощущением полнейшей нелепости и в то же время предзаданности происходящего, как бывает во сне. Но выпрыгнуть из этого абсурда невозможно, как невозможно выпрыгнуть из пространства сна, – разве только проснуться... но этот сон есть реальность.


Ну, вот − я вернулся (вчера вечером), пересадил это начатое письмо из одного компьютера в другой; на чём мы остановились?.. Предыдущее письмо я послал Вам почти месяц тому назад. Вероятно, Вы уже вернулись с дачи. Я устал от поездки и как-то потерял нить мыслей. Речь шла о моем новейшем изделии, − а ведь если подумаешь, кому оно, в сущности, нужно? Я стал просматривать, очень бегло, в Интернете последние номера журналов, наткнулся − кажется, в «Знамени» − на статью Аксёнова о романе как об умершем жанре; старые, банальные глупости, исполняемые в обычном для этого автора плясовом ритме. Он говорит о том, как он знаменит, но его романы в Америке не раскупаются. Некий книгопродавец, которого он называет Джеф (а тот его − «проф»), объясняет ему, почему. А надо бы сказать, как Розанов: «Лучше бы ты, Розанов, булками торговал». Общее поглупение − это какая-то, не правда ли, черта всего нашего поколения.


20.10.02

Дорогой Марк, меня несколько раззадорило упоминание, что текст о Музиле – часть беллетристического произведения, вот бы поглядеть, как этот текст интегрирован в художественной прозе. Нечего и говорить, что он меня весьма заинтересовал, ведь это, можно сказать, «моя» проблематика. Во всяком случае, к ней всё время проходится возвращаться.

Мне кажется, во мне растёт протест против эссеизма. И вместе с тем от него невозможно отказаться – уже потому, что он представляет собой, по-видимому, наиболее адекватный метод обуздать реальность. Вернее, примирить её с художеством. Я когда-то написал статью, где говорилось о крахе эссеизма. Не этот ли крах был причиной грандиозной неудачи Музиля?

Нужно было сотворить некий новый синтез действительности. Но оказалось, что что-то произошло в литературе; синтетический роман стал невозможен. И он схватился за эссеизм, попытался создать синтетический роман о невозможности синтеза. Я, вероятно, слишком кудряво выражаюсь.

Проверь место о баллоне. Мне припоминаются другие слова Музиля, не помню только, где это говорится: он сравнивает себя с человеком, который хочет зашнуровать футбольный мяч размером больше его самого, карабкается по поверхности мяча, а мяч всё раздувается.

Исправь опечатку. К словам andere Zustand нужно добавить артикль: der. (Я переводил: «Иное Состояние»).

Обнимаю, твой Г.


Дорогой Марк, ты спрашиваешь, что я разумею под синтетическим романом. Нечто не вполне ясное, по правде сказать; некий соблазн, который иногда приобретает вид неисполнимого долга. Возможно, что-то похожее на то, что верховный гуру постмодернизма Льотар назвал метанаррацией: повествование, объединённое высшей, общезначимой, универсалистской идеей. Метанаррациям, сказал он, пришёл конец.

Синтетический роман – мечта, с которой носились Герман Брох, Томас Манн, Роберт Музиль. Правда, они не пользовались этим названием. Брох говорил о «полигисторическом романе». Об этом есть интересные письма от 3 и 5 августа 1931 г.: он упоминает Джойса, А. Жида, Т. Манна, Олдоса Хаксли; но и они не создали того, что ему грезится. Они (за исключением Джойса, вовсе не ставившего такую задачу перед собой) не сумели осуществить сплав историософии и художества. «Даже мой друг Музиль, при том, что у него есть преимущество – в его распоряжении отличный, натренированный в науке мыслительный аппарат, – даже он не защищён от этого упрёка».

Нет. Я говорю не об этом. Не совсем об этом.

Время от времени чувствуешь потребность подвести итог.

Это должен быть итог жизни и вместе с тем итог «времени», эпохи, в которую пришлось жить. Разумеется – итог, достигаемый слиянием «художественного» и «эссеистического». Итог, который подводят, подавляя рвотный позыв – преодолевая отвращение к этой эпохе.

Среди колоссальных трудностей, которые воздвигаются перед пишущим, есть по крайней мере одна объективная трудность, препятствие, которое раскалывает всё повествование; а ведь мы говорим о синтезе. Это – дошедшее в этом веке до крайности, до невероятия противоречие между мёртвым временем народов и реальным временем человека; между человеческим, то есть подлинным и единственно достойным, существованием и злодейской, абсурдной, мёртвой, вампирственной стихией – можешь называть её Историей, Нацией, государственной Необходимостью, как угодно.

Другими словами, цементирующей идеей искомого синтетического романа оказывается анархическая идея – заведомо неконструктивная. Sinngebung, разумное истолкование, «придание смысла», оказывается невозможным, так как исторического разума не существует. История дискредитирована, вера в разумный ход вещей радикально подорвана, подобно тому как подорвана вера в Бога.

Я написал года полтора тому назад небольшую повесть, она называется «Следствие по делу о причине», – вещь, по-видимому, неудавшаяся, но о ней стоит упомянуть. Речь идёт о гибели двух подростков, учеников лесной школы, в результате сложных переживаний; это возраст, когда живут, эмоционально и духовно, с необычайной интенсивностью; собственно, это и есть настоящая человеческая жизнь. Между тем, – о чём, конечно, не знают не только дети, но и учителя и родители, – между тем – лучше я просто приведу цитату: «...что-то клубилось и колыхалось, что-то творилось в лабиринтах государственных канцелярий, в недрах разведывательных управлений и военных штабов, происходили тайные совещания, произносились зловещие речи, подписывались и визировались многостраничные планы под кодовыми названиями, с чертежами, со стрелами наступающих армий. Замечательной чертой этой эпохи было абсолютное несоответствие того, что происходило на самом деле, с жизнью людей».

Соблазн и необходимость синтетического романа в конечном счёте состоят в этой потребности придать смысл бессмыслице. Но это неосуществимо. По крайней мере для меня поезд ушёл, и горько думать об этом.


М. Харитонов – Б. Хазанову


29.10.02

Какое удовольствие, дорогой Гена, читать умные письма! Сразу начинают бурлить ответные мысли, которые принимают  форму вопросов. Не связана ли принципиальная невозможность «синтетического романа» с исторической ограниченностью самого понятия, самого жанра? Почему непременно роман, а не поэма, не просто, в конце концов, книга, текст? Например, Библия, где соединены история, начиная от сотворения мира, судьбы отдельных людей, любовные песнопения, философская эссеистика? Только эта Книга состоит из многих книг – но не такую ли единую, свою книгу создает в течение жизни каждый пишущий? Может, и ты свою книгу все-таки создал, продолжаешь создавать – зачем непременно называть ее романом? Может, именно тут ошибка Музиля?

Меня очень заинтересовала твоя повесть о двух подростках. Была ли она где-нибудь напечатана? Скажи, где. Я как раз обдумываю повествование об этом возрасте. Для электронной почты такой объем слишком велик, перекачивать не надо, но если есть бумажный текст, может, пришлешь обычной почтой?

Сердечно тебя обнимаю

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


2002 (?)

Дорогой Марк, насчёт поэмы – да, пожалуй, можно вспомнить две русских поэмы ХХ века, напоминающих то, о чём идёт речь: «Возмездие» Блока и «Поэму без героя» Ахматовой. Но первая не случайно осталась неоконченной, а вторая вся в сфере лирики. «Умчался век эпических поэм», это ещё Лермонтов сказал.

Что касается прозы... В том-то и дело, что речь идёт не о совокупности произведений. О Чехове можно было бы сказать, что все его рассказы и повести – это грандиозный мозаичный роман человеческого существования в России в такую-то эпоху. Но нет. Речь идёт о горé, не о цепи холмов; о едином творении, едином в точном смысле слова; это – conditio sine qua non. Жанр (принадлежность к определённому жанру, жанровая дисциплина) есть, по моему мнению, необходимое условие художественной прозы.

Можно ли считать синтетический роман «принципиально невозможным»? Я в этом не уверен. Очень может быть, что постулаты теоретического постмодернизма окажутся так же недолговечны, как недолговечными оказались пророчества о смерти романа вообще. (Смерть романа означала бы смерть литературы). Мы говорим об ошибке Музиля; сам он, я думаю, свой замысел не считал ошибкой. Марта Музиль говорила, что он рассчитывал ещё на 20 лет работы. Взвешивались разные возможности выхода их тупика.

Повесть, которую ты просил прислать, находится в компьютере. Она нигде не опубликована. Мне не хочется её перечитывать, тем паче – пытаться спасти, то есть исправлять. Я отпечатаю и пошлю тебе почтой то, что есть.


М. Харитонов – Б. Хазанову


31.10.02

Дорогой Гена, трудно обсуждать нечто гипотетическое, так никем и не реализованное. Ты цитируешь: «Умчался век эпических поэм» – и тут же пишешь: «Смерть романа означала бы смерть литературы». Почему? Поэма старше романа, с ней литература не кончилась. Ты пишешь: «Принадлежность к жанру, жанровая дисциплина есть необходимое условие художественной прозы». Как это отнести к «Улиссу» Джойса или к «Египетской марке» Мандельштама? Эпопея Пруста – это «цепь холмов» иди «гора»? Ну, и так далее. Нам есть о чем горевать, но все-таки, мне кажется, не об этом.

В твоем прошлом письме меня заинтересовали слова о подростковом возрасте – «когда живут, эмоционально и духовно, с необычайной интенсивностью; собственно, это и есть настоящая человеческая жизнь». Я себя в этом возрасте не очень люблю вспоминать; другое дело детство. Не распространишь ли свою мысль?

Обнимаю тебя

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


?.11.02

Вчера я послал тебе эту повестушку, дорогой Марк, для которой я, как почти всегда, воспользовался собственными воспоминаниями – в качестве кулис и сценической площадки; сюжет, само собой, выдуман.

Сказать подробней об отрочестве? То, что это – самое, может быть, трудное и самое напряжённое время жизни, объяснений не требует. Но одно дело общее правило, а другое – жизнь конкретного человека, которую мы пытаемся «изобразить», то есть изобрести заново.

Сам я помню это время очень ярко и подробно – лишнее доказательство интенсивности прожитого. Периодизация маркирована для меня конкретными датами: время подростка начинается в декабре 1940 года, когда меня определили в лесную школу (я помню, как мой отец писал карандашом, чёткими красивыми буквами на изнанке ворота моей курточки: «Геня Файбусович, 12 лет»). Кончается в августе 1944-го: мы – я, моя мачеха и брат – вернулись из эвакуации в Москву.

Едва началось это время, как произошёл перелом. Всё, что занимало и увлекало ещё каких-нибудь несколько недель тому назад, перестало быть интересным. Например, детская научно-фантастическая литература: «Пылающий остров» Казанцева, «Морская тайна» Адамова, «Арктания» Гребнева, «ГЧ – Генератор чудес» не помню кого и т.п. Вдруг как отрезало: я потерял к ней интерес. В лесной школе я стал читать «Отверженных» Гюго, потом «Героя нашего времени», ещё что-то, с огромным увлечением, но речь шла уже не о замечательных изобретениях, таинственных лучах, гидропланах или подводных лодках. Другое новшество – экзотическое существование девочек. Необычайно сильное переживание дружбы со сверстниками: была компания из четырёх мальчиков (один из них был племянником Матиаса Ракоши), которую я оставил ради дружбы с другим учеником, меланхоличным романтиком по имени Ваня Попов; это была измена, которая воспринималось как драма и была ею, в сущности.

Это время огромное, длинное; кажется, что оно растянулось на много лет. Я к нему возвращался в разных сочинениях. Например, в старом романе «Антивремя»:

«В приснопамятную пору мне исполнилось тринадцать лет; это было злое, несчастливое время. Я стал худеть [...] Детство сравнивают с античной древностью, но я бы назвал его средневековьем, восхитительной, на мой взгляд, порой в истории человечества, а вот отрочество – это шестнадцатый век! Сырой ветер, запах тления – гниют какие-то остатки, – томительное чувство свободы, мокрые ноги, кризис плоти и взрывы дикого авантюризма. Голова кружится от наплыва мыслей. Вселенские замыслы: придумать новую религию, создать универсальную формулу человека, написать великую поэму. И, наконец, чихнуть на “всё” и записаться в Иностранный легион...»

Что ты собираешься писать? Жму руку, обнимаю. Г.


? 11.2002

Дорогой Марк, как ты там.

Я закончил свой роман. В Париже мне казалось, что я поставил последнюю точку, но потом пришлось всё заново прочёсывать, кое-что добавлять, менять и т.п. В итоге получилось 145 компьютерных страниц, с полуторным интервалом, для романа, собственно говоря, маловато. Всё же у меня ощущение, что это роман, а не повесть. Так как сюжет и сквозные мотивы отчасти связаны с Германией, то это «немецко-русский роман». Что, конечно, не прибавит ему шансов понравиться российским читателям – если таковые найдутся. Тем не менее написано это не для здешнего употребления, а для России и о России.

Это в некотором роде итог. Может быть, вообще мой последний роман. У меня всякий раз, когда я сочинял что-то длинное, было убеждение, что я подвожу итог; всякий роман есть итог; синтетический роман остался неосуществимой мечтой, то, что я сейчас состряпал, – во всех отношениях «не то»; и всё-таки мне кажется, что я подвёл черту, по крайней мере для себя, под определённой эпохой. Очень короткой – речь идёт о послевоенных годах. Но речь идёт также и о войне; правда, она занимает немного места. Я уже писал тебе, что смешно и слишком уж самонадеянно было бы писать о войне, на которой не был. Речь идёт, скажем так, о последствиях войны. О лучезарном будущем, которое раскрылось, как небеса, перед всеми, и особенно перед такими юнцами, какими мы были тогда, в мае 1945 года, – и что из этого вышло. Там есть и нечто вроде эпилога, дань сегодняшнему времени. Теперь это будущее – далёкое прошлое; несостоявшееся будущее.

То, что меня так часто тянет писать о прошлом, объясняется и тем, что я живу вдали от России, от «актуальности», и недоверием к актуальности (быть своевременным отнюдь не значит быть современным, скорее наоборот), и, конечно, возрастом; и даже (возможно) неугасающим интересом к военному и послевоенному прошлому, который существует здесь, – влиянием этого интереса. Но не только. Хочется понять: что такое, собственно, было это прошлое? В чём его смысл, и не равнозначен ли он драматической бессмыслице.

Триумф победы в 1945 г. можно сравнить только с триумфом 1813 года, и есть даже сходство в общей схеме событий: небывалое по масштабам нашествие, враг под Москвой, а в итоге – русская армия в столице врага. Но какая огромная разница. Война с Наполеоном в самом деле завершилась победой; война с Германией обернулась в конечном счёте – думал ли кто-нибудь тогда об этом, мог ли допустить эту чудовищную мысль? – обоюдным разгромом побеждённых и победителя. Второй великой державой стал инвалид, жестоко покалеченный войною. Оправиться от победы он уже никогда не смог, как не могла отрасти ампутированная конечность у одного из моих персонажей.

Из последних новостей, если не говорить о жутком событии в Москве, – умер Аугштейн. В Гамбурге приспущены флаги. Это был человек, обладавший очень большой властью. Я не любил его стиль, не любил и не люблю его журнал – самый распространённый, самый тиражный из всех журналов подобного типа в Европе, чрезвычайно информированный, дешёвый, в высшей степени актуальный, продаваемый везде и всеми читаемый. Когда-то очень давно «Der Spiegel» поместил отрывок из моей книжки «Миф Россия»; это была случайность. Между прочим, я мог видеть, как это у них получается.


М. Харитонов – Б. Хазанову


12.11.2002

Дорогой Гена, почти забытое удовольствие: получить по настоящей почте настоящий конверт с настоящими марками. Спасибо. Ты несправедлив к своему сочинению: хороший рассказ. Не знаю, как насчет современных журнальных вкусов, но место в твоем собрании сочинений он  займет по праву. Твои размышления о несовместимости отдельной человеческой жизни с историческим абсурдом, разумеется, справедливы. То, что называется историей, создают при этом не только политики, военные или тайные службы. Люди идут посмотреть музыкальный спектакль, оказываются заложниками и умирают. Или вообще без людских козней: собираются на пикник в прекрасной долине, вдруг с гор срывается ледник и всех накрывает. Или это называется уже не историей, а стихийным бедствием? А чем была когда-то чума, опустошавшая целые страны? А к кому обращал свои недоумения Иов? Жизнь хрупка и уязвима  перед абсурдом – видимо, не только истории.

Мне только что сообщили, что в интернет введена моя публикация в 12-м номере "Иерусалимского журнала", я списал адрес: http//www.antho.net/jr/122002/16.html. Если удастся, посмотри.

Прости, что пишу сегодня мало, у меня опять подскочило давление, трудно долго сидеть у компьютера.

Всего тебе доброго

Марк


Б. Хазанов – М. Харитонову


31.11.02

Дорогой Марк, что-то давно от тебя нет вестей; здоров ли ты? Что нового (как говорит Шейлок) на Риальто? Через несколько дней прибывает наша сноха Сузанне с младшим внуком, на этот раз по дороге в Америку. Это нарушит на некоторое время мою работу. Но работа закончена. Несколько раз я говорил себе (и тебе писал), что кончил возиться с романом, потом снова что-то доделывал, и это могло продолжаться неопределённо долгое время. Но теперь баста, больше я к нему не притронусь. Объём невелик, и я даже был настолько самонадеян, что позвонил в «Октябрь», с вопросом, не прислать ли им. Не надо было, конечно, соваться, – и не только потому, что возможности пу&